В.И. Кельсиев.
|
ЛЬВОВ
Пишу из Львова. Я прогостил еще неделю в Перемышле, а сюда приехал третьего дня. Ведение дневника оказалось решительно невозможным: путешественник не властен над своим временем; он, как Эзоп, не знает, куда идет, и все его расчеты провести день так или иначе постоянно разбиваются о непредвиденный обстоятельства. Дневник мой выходил натяжкой. Пятницу я записывал в понедельник, воскресенье в четверг; сведения, собранные после, вносились в дневник хронологически раньше, а ко всему этому накоплялось множество повторений и ненужных подробностей. С этого письма примусь за другую систему - стану писать о каждом городе только по выезде из него; может быть, дело пойдет лучше.
Ни одного представления я не пропускал на русском театре, ознакомился с ним довольно близко и жалею, что не могу предсказать ему блестящей будущности. Артисты люди талантливые, особенно г. Моленцкий (псевдоним), который мни кажется, разовьется со временем до Самойлова. Он уже пять лет на сцене; начал свое поприще в польской труппе Добойко и перешел в русский театр, как только он основался. Талант у него весьма серьёзный, роли изучает он добросовестно и никогда не утрирует их, что весьма важно. О г. Нижанковском я ничего не умею сказать, потому что я не видал его в больших ролях. Он, очевидно, комик, ноу него нет сценической выдержки - других смешит и сам смеется; сверх того, костюмируется изысканно, наклеиваете ненужные носы, надевает красные штаны, невероятно короткие Фраки и т. п. Но об нем, как и о Моленцком, покуда ничего нельзя сказать - это таланты будущего: у обоих есть богатые силы, и оба могут также легко развить их, как и убить последнее относится именно к господину Нежанковскому, недостаточно серьёзно относится к своим ролям.
От этих неопределенных талантов перехожу к определившимся. Г. Чацкий великолепен в ролях всяких хлыщей, волокит, благёров, гуляк: он родился для Хлестакова и Репетилова, и если ему чего не достает на сцене, то это необходимой каждому актёру крепости нервов. Сцена смущает господина Чацкого, глаза бегают у него во все время игры, и эта врожденная нервозность много ему вредить. Талант г. Ветошинского тоже ясен - он удивительно, неподражаемо хорош в роли jeune premier, в роли чистого и искреннего влюбленного юноши. Смотря на него, зритель становится сам чище и нравственнее; столько чистоты и свежести льется от этого артиста! За то и г. Чацкий, и г. Ветошинский, оба ни куда не годятся, чуть только роль вышла из пределов их специальности. Баритон русского театра, г. Концевич, собственно не актёр, хотя он и великолепно сыграл в одной пьесе (“Майстер и челядник ”) роль выгнанного из службы чиновника пьяницы и пройдохи, который живет всякими кляузами и хочет жениться, потому что “видите, Параскевия Семеновна, у меня пятеро детей; старшему всего семь лет, а двое из них лежат в кори!” Патетические роли ему совсем не удаются, но до сих пор у меня звучит в ушах его песня в роли старого Матье (“Чародейка-скрипка”):
Ой, так, так! о дети, не терайте
Ой, так, так! весняных ваших дней!
Ой, так, так, о дети не терайте ваших дней!
Вот вам и образчик здешнего говора. Есть еще певец, г. Звержинский; про сценический его талант ничего не скажу, потому что не видал его в хороших ролях. Затем, из женской половины труппы, г-жа Лукасевич очень недурна в ролях разбитных баб, старых мегер, но слаба, когда ей приходиться играть молоденьких девушек, на что она имеет полное право по своей красоте. Выдержки на сцене у нее мало, глаза беспокойно бегают во все стороны, смеху удержать не может. Надо же молодой и красивой женщине иметь именно такой талант, что она должна являться публике каждый старою ведьмою, гонительницею молодёжи... Г-жа Смоленская, Морелевская, Котеловская, все играли ни хорошо, ни худо: роли были маленькие, так что и судить о их талантах не могу. О г-же Бачинской по-вторю то же, что говорил в первом письме - это актриса consomme, которой играть следовало бы не в Перемышле и не во Львове, а в Петербурге или в Москве. Талант ее замечательно разнообразен; в какой роли она ни выступала везде была одинаково хороша. Г. Бачинского видел я в драме, Коренёвскаго, переведенной им же самим с польского - “Пятый акт”. Он играл Вацлава, которому изменяет любимая жена, и сыграл отлично. Это был действительно любящий и оскорбленный муж, для которого все на свете погибло, которого отчаянье до того душит, что он предлагает своему счастливому сопернику дуэль ядом: один из двух кубков отравлен. И всю эту страшную роль г. Бачинский сыграл без малейшей натяжки.
В здешнем краю, то есть, во всех частях Речи Посполитой, доставшихся Австрии - семь польских трупп: две оседлые, львовская и краковская и пять странствующих - и все они банкрутятся. Их не поддерживает никакая нравственная цель; публика идет к ним только время проводить; успех их никого особенно не радует, падение их никого особенно не печалит. Русская труппа, с ее специальною публикою, находится совершенно в другом положении. Знамя русского народа, протесты его против польской цивилизации, против насильственного ополячиванья русских - она вызвана и держится потребностью целого многочисленного класса здешних образованных русских. Но я не верю, что она устоит; у русских денег не хватит, а особенно, если граф Голуховский будет назначен наместником Галиции, чего русские очень боятся, и начнет удалять от службы русских чиновников, членов консисторий, учителей и т. д. Тогда все их материальные средства иссякнут, народные капитальцы их, собранные невероятными пожертвованиями, перейдут в польские руки, и снова глубокий сон и тишина воцарятся над бедною Галичиною. Надо быть здесь, чтоб видеть, в каком они ужасе, боятся и за себя, и за свой народ. Нет человека из них, который, так или иначе не состоял бы на службе - отставка хоть и с пенсионом (от 300-800 гульденов в год ) подорвет страшно их материальный быт, а с ним и возможность служить русскому народу.
Удивительный народ поляки! Как они умеют отталкивать от себя своих бывших подданных: мазур и русин одинаково отвернулись от них, а не будь этот мазур и русин верноподданными Франца-Иосифа, не имей отвращения от восстания - я знаю, что они сделали бы и что у них лежит сердце. А поляки свое толкуют - говорят, что надо принять решительные меры для очищения Руси и русского языка от всякого москальства, русскую азбуку изгнать из школ, а ввести латинскую и писать тем языком, который народ говорит с соблюдением всех особенностей его произношения - это вчерашняя “Газета Народовая” предлагает. Негодованию русских и отчаянию их нет пределов. “Нам даже писать на нашем языке не позволяют так, как мы хотим, говорят они. Нам говорить запрещают так, как знаем - дышать после этого нельзя, а заявить правительству наше неудовольствие на поляков мы не имеем средств, потому что наш народ еще не развился до таких демонстраций, какие умеют делать чешские крестьяне. Чехи тысячами явятся на народный праздник, мирно и чинно отпразднуют, заявят правительству свою радость или горе; а мы не смеем двинуть нашего крестьянина, хотя он и пошел бы за нами. Как мы спали пятьсот лет, до нашего пробуждения 1848 году, так и он спит до сих пор. Мы проснулись и идем неудержимо к возрождению нашей народности, а если мы двинем народ, то его никакая сила в мире не остановит - этого мы и боимся, потому что мы щадим и поляков. Вот почему русский театр и не устоит. У русских не хватит сил, а осторожности, по счастью, хватит.
II
Ну, что же такое эта их уния, их украинофильство? спрашивает меня нетерпеливый читатель.
В кафедральной церкви Ивана Предтечи, переделанной из кармелитского костела, в церкви, где на иконостасе нет икон, где священники бриты, где проповедник размахиваете руками, где русское так перепутано с польским, Византия с Римом, что одним шагом можно перейти и на ту и на другую сторону - стоит у правой стороны памятник из черного мрамора. На нем портрет старика с полным добродушным лицом, в архиерейской мантий, с бритою бородою и стриженою головою.
Всего, что рассказывают эти униаты о своем Снегурском, даже не переслушаешь. Этот архиерей был действительно отцом своей епархии. Священники так его любили, что приезжавший из села в город считал грехом не навестить владыку; быть в Перемышле и у владыки не побывать считалось тогда несообразностью. В этом крае - так владыка умел привязать к себе всех и каждого. Любимый и уважаемый всеми Иоанн первый заговорил с своими подчиненными по-русски - это была великая новость; русский язык считался до того мужицким, что священники даже азбуку русскую не всегда знали, и в церквах не редкость было видеть, требники и евангелия, в которых над церковными буквами священник надписывал польскими, что и как нужно ему выговаривать. Слабо, робко стало припоминать духовенство точно сквозь сон, что не всегда ж в этом краю язык народа считался хлопским, что до завоевания Галичины Казимиром в XIV веке, в ней были свои князья, даже, наконец духовенство стало смутно догадываться что быть русином вовсе не стыдно. До литературы, до театра было еще далеко - об этом тогда наверно сам владыка не мечтал: ему хотелось только нравственно поднять вверенный ему клир, вразумить его об его обязанностях к церкви и к народу, остановить латинизацию обряда и полонизацию народа. В дружеских разговорах со священниками уговорил он их заботиться о их же благосостоянии и заложить вдовий фонд, в обеспечение их семей, и сделал то, что каждый священник вносит, до сих пор, по 12 гульденов ежегодно или 250 единовременно, на обеспечение вдов и сирот духовенства. Теперь епархиальное управление обязано выдавать каждой вдове по 65 гульденов в год, а на сироту по 35: деньги небольшие, но вдова с пятерыми детьми, все-таки, имеет 240 гуль-денов в год, все-таки может кое-как вырастить и воспитать детей. Пенсия детям прекращается по достижении каждым из них восемнадцатилетнего возраста, когда каждый может уже сам зарабатывать хлеб и кормить семью. Вдовий фонд составляет теперь в перемышльской епархии около 80,000 гульденов, в акциях, в билетах государственного займа и тому подобных бумагах, приносящих дивиденд, а пополняется сбором по 12 гульденов с каждого священни-ка, без различия, женатый он или холостой, иди вдовец, имеет детей или нет. Заметьте, что закон ничего не говорит об этом учреждении - оно держится одним нравственным долгом клира. Вызвано оно исключительно потребностью самой униатской церкви - в холостом костеле, разумеется, нет ничего подобного: Управляется фонд не епископом и не консисторией, что очень важно: он состоит под ведением и надзором самих священников, которые съезжаются в Перемышль со всей епархии в первое воскресенье после Богоявления пересмотреть счета, проверить суммы и действия избранных ими администраторов, председателя (клирошанин Гинилевич), казначея (клирошанин Лукашевич), двух раздавателей (манипуляторы - священники Желиховский и Кмицикевич) и асесоров; последние назначаются для совещаний с манипуляторами, председателем и казначеем, если тем представится какое-нибудь затруднение.
Обряд церковный падал. Священник редко хорошо знали устав, особенно молодой, только что вышедший из семинарии - народ южнорусский не формалист, как великорусы: он мало дорожит буквою и всегда готовь делать уступку в мелочах, что так и способствовало его полонизации. Нужно было, уж если не во всей чистоте восстановить обряд русского богослужения, то хоть не давать ему далее впадать в латинство. Владыка Иоанн и на это нашел средство: он завел в Перемышле бурсу для дьяков - по-нашему дьячков или, еще лучше, уставщиков, как в старину говорилось. Теперь в перемышльской епархии дьячками делаются не “убоявшиеся бездны премудрости”, а люди, нарочно готовившиеся к этому делу. Ученики принимаются в бурсу лет - не моложе пятнадцати, бывают каждый день на богослужении, учатся нотному пению (особенно Бортнянскаго любят здесь), изучают устав, и через год, два, много три - смотря по способностям, кто как успеет, получают разрешение быть дьяками. Результат вышел тот, что народ стал интересоваться правильностью хода богослужения и что теперь по всей епархии, в каждом селе, в каждой самой беднейшей церкви, вы услышите хор певчих и херувимскую Бортнянскаго. Дьяк большею частью сам мужик или сын мужика; народ любит и уважает его, потому что он ему свой, потому что он знает службу; им только церковь и держится... Жалованья ему громада дает до 80 гульденов, сверх того, хату, дрова и зерно и т.д.; а нередко он же делается у них и школьным учителем, за что ему дается еще от 80 до 150 гульденов, опять-таки, с дровами, кашею, просом и т. д. До Снегурского ничего подобного не было, а теперь мужики заинтересовались в деле украшения храма божьего и в школьном деле. Три года неурожая, падеж, повальная болезнь, рекрутчина, подати тяжелые - босиком ходят, а всегда умеют найти гульдены на церковь и на школу. Поляки, поэтому, совершенно правы, когда кричат, что здесь попы фанатизуют (!) хлопов... без униатских попов здесь ровно ничего бы не было. Обрили их поляки, остригли; в церкви “им католических алтарей понаставили; пятьсот лет все шло тихо и мирно; этнографы только знали, что в Галичине есть русский народ, и вдруг, через пятьсот лет молчания... Да я понимаю, почему поляки их так глубоко ненавидят.
Еще братство св. Николая завел Снегурский для вспомоществования бедным ученикам и для украшения церквей. Все, что мог сделать этот великий человек, все сделал, все подготовил и наконец, открыто заявил, что униатская церковь- церковь не польская, а русская. В 1847 году святили какую-то деревенскую церковь - уже тогда новые церкви стали заводиться у русских. Проповедь нужна при освящении - священник по старому обычаю пригласил какого-то ксендза. Снегурский поморщился, когда услышал это: “Нет, я сам привезу проповедника”, сказал он и пригласил священника Добрянскаго. Скандал вышел невероятный, когда русский священник явился на кафедре русской церкви и заговорил по-русски! Ксендзы, бывшие на освящении, насупились и друг да дружкою повыходили из церкви, говоря, что не понимают по-русски - они знают русский язык, которым народ говорит, но ничего не могут понять, когда на этом языке говорят о высоких предметах. Снегурский торжествовал. “Дело сделано!” радовался он, “наши ступили первый шаг - теперь польский язык больше не будет слышаться в русском храме. Недели через две его не стало. Он простудился на освящений, ему завалило грудь. Не знаю, следует ли повторять общее мнение, что поляк-доктор с умыслом не лечил его как следует. Здесь вообще смерть каждого русского деятеля приписывают полякам - ожесточение зашло так далеко, что обе стороны не могут беспристрастно судить друг о друге.
Яхимович вступил на престол Снегурского. Яхимович всю жизнь провел в аристократической Львовской епархии и был смущен нравами, сложившимися в Перемышле. Священники являлись к нему без дела, запросто, садились при нем - новый епископ был смущен и не знал, как ему быть. Окружающие объяснили ему, что таков был обычай его великого предшественника и что обычай этот принесе много пользы епархии. “Хорошо же - сказал Яхимович - тогда и я стану поступать как Снегурский. Если именно этим путем можно помочь русской церкви и русскому народу - я иду этим путем. И он сдержал свое слово, как в Перемышле, так и во Львове, куда его перевели митрополитом и где до сих пор оплакивают его загадочную смерть. Перемышльскою епархиею управляет теперь епископ Фома Полянский, старый, несмелый и, говорят, очень скупой, тогда как Снегурский был первый на всякие складчины и пожертвования и всю жизнь спрашивал окружающих, хорошо ли делают епископы, что имущество, нажитое управлением епархией, оставляют своим родным, а не церкви. Когда он умер, нашли духовное завещание, в котором почти все, что у него было, отдавалось на разные церковные фонды, а родным уделялась весьма незначительная сумма. Вот какие люди бывают в этой стороне!
Наступил 1848 год, в Австрии конституция, народности подняли голову, поляки зашевелились, но и русские проснулись от векового сна. “Как это мы проснулись”, говорять они “мы и сами не понимаем - само собою как-то сделалось. Поляки устроили польские комитеты по всему нашему краю, и нас к себе зазывают: мы нейдем; говорим, что мы русины, а что такое это за народность русины: польская она или москальская, или другая какая, тогда никто из нас не выяснял себе”. Пробуждение захватило их врасплох: на этой перекличке славянских племен они почувствовали только, что они не одно с поляками, не должны зависеть от них. Нема Руси! Нема Руси! кричали польские толпы, окружая русские комитеты. Народ - как следует южнорусам с их флегмою и сонливостью - стоял и ждал, что дальше будет, вооружившись, однако, тележными распорками, окованными железом, на случай, что ляхи тронуть его попов. Нема Руси! кричала польская толпа одному такому комитету, а священник, член этого комитета, читал народу выписку из Карамзина о всяких Святополках Игоревичах, Владимирко Ростиславичах, Мстиславах Святославичах и тому подобное. “Чого ж они, ляхи, брешут же нема Руси, заметил народ, же все тылько Польша - бачить, як много було у нас цесарев!”
И без крови, без восстания, этот народ, путающий русских князей с австрийскими императорами, удержал Галичину за Австриею. Будь Польша народна у русских и у мазуров, 1848 год не так бы прошел.
Вена была глубоко благодарна здешним русским за выручку. И здесь и в Венгрии, в гимназиях появился ruthenische sprache - руский язык, (с одним с), явилась литература журналы стали выходить, пока ни появилась система Баха с своею германизациею, которая в сущности не была опасна для русских - даже выгодна, потому что она не давала польскому элементу никакого перевеса над русским. Литература шла слабо, но, все-таки, шла, школы и церкви заводились, польского ничего не было, но и не было определено, чти такое у них эта русскость, как они выражаются что именно значит, что они русины, как относятся они к другим народностям, называющим себя тоже русскими. Точно также не было у них решительного мнения об унии: держаться ее или не держаться, для нее трудиться или против нее.
Этой определенности и до сих пор я не вижу: сам я избегал и избегаю подобных разговоров, неловких для них, а тем более неприличных для человека, который находится во владениях католического монарха и должен уважать гостеприимство даруемое им иностранцам. Категорические ответы никуда не ведут: один мне скажет так, другой - иначе; но, прислушиваясь ко всему, что мне говорили, я прихожу к следующему заключению. Поляки на львовских сеймах и везде, где они могли заявить свой голос, удивительно обрусили этот врай. Не будь на русских польского гоненья - русские спали бы сном непробудным. Поляки дразнят их, мешаются в их внутренние дела, врываются даже в орфографию их, силятся навязать им латинскую азбуку - русские сбиваются комом, упираются на всем своем и не засыпают, потому что им спать не дают. Точно также и Рим, не исполняя постановлений Флорентийского собора, отчуждает от себя унию. Это не секрет, об этом можно говорить, потому что ни Рим, ни Польша не имеют силы перемениться, да если и переменятся, то уже едва ли не поздно.
Украинофильство могло бы здесь развиться и даже начинало развиваться; редко кто не прошел здесь его школою - но украинофильство явилось в Галичине в образе повстанцев католиков и шляхты, студентов, которые кричали о союзе Руси с Польшею и которые думали влиять на здешних священников восхвалением унии. Уважение они к себе потеряли и доверие утратили, потому что здесь во главе народа стоят люди серьезные, знающие Рим и Польшу не из Фраз не из теорий, а горьким опытом.
Чем все это кончится и куда поведет это движение - мудрено гадать; “одна будущность покажет”, говорят здешние русские; вообще крайне осторожные на язык; а я, в качестве путешественника-наблюдателя, только то скажу, что, по моему крайнему разумению, здешнее украинофильство и здешняя уния суть дела поконченные, которые история уже в архив сдала. Сколько я понимаю, еще два-три месяца и благодаря полякам, даже доверие русских к их правительству в Вене пошатнется, тем более, что здесь рассказывают будто и сам Шмерлинг сказал русским, года два назад; “нам все равно, кому вас отдавать: полякам или России - вы, все равно, не наши...”
III
Один английский путешественник сравнивал наши московские церкви с египетскими храмами. Сходство, действительно, есть. Мы, как древние египтяне, любим расписывать стены храма хотя вкус этот перешел к нам из Византии: в нынешних греческих церквах в Морее, на Архипелаге, в Цареграде, сколько я мог заметить все церкви расписаны; а по описаниям храмов балтийских славян можно заключить, что это предание очень древнее.
Из всех достопамятностей Перемышля, ни одна так не поразила меня, как маленькая церковь Рождества Пресвятой Богородицы на Болоне. Церковь эта деревянная, обыкновенной южнорусской архитектуры, напоминающей, по выражению Гоголя, тарелку с блинами. Над дверью надпись: Изволением Отца и с поспешением Сына и совершением Святого Духа создася храм сей Рождества Пресвятыя Богородицы року божия 1655 июня 14. Эта ветхая церковка, которую скоро разберут, потому что подле нее уже поставили новую, каменную, так любопытна и так важна в археологическом отношении, что имей средства, я купил бы ее у здешнего духовенства и поставил бы в Москве или в Петербурге на дворе какого-нибудь музеума под колпаком, как домик Петра Великого. А купить или выменять ее можно было бы за иконостас, облачение и церковную утварь для новой каменной церкви, которая о покуда еще не отделана внутри.
Профессор Буслаев много писал и пишет о наших подлинниках и о лубочных картинах, и ищет для них соответствующих типов даже в итальянском искусстве. Я только то могу сказать, что наших типов и нашего стиля иконописи я почти вовсе не видал ни у греков, ни у южных славян и потому считаю их исключительно русскими; но, посмотревши на внутренность этой маленькой церкви - решительно не знаю, великорусский это вкус или южнорусский. Церковь вся исписана. Сначала она была оклеена холстом и на холсте были сделаны рисунки, потом холст ободрался и кто-то на этих прорехах дополнил изображения прямо по дереву. Стиль письма - стиль наших подлинников и виньеток: тот же пошиб, то же сочетание красок - разница только в величине изображений. Правая стена представляет страшный суд, тот самый страшный суд, который великорусам так близко знаком и который изредка встречается и в соседней Молдавии, но преимущественно в притворах. Посредине вьется тот же змей геенна огненная также пасть зубатую растворила; дух святый наверху; владыки, цари, попы идут налево от змия; внизу можно заметить грешников с их муками, хотя низ и сильно стерт боками молящихся. Потолок, тоже сильно поврежденный и заново перебранный, левая и задняя стена представляют те же любимые у нас апокалипсические типы: та жена-блудница едет на звере с необыкновенно длинными шеями; Илья-Пророк на красных конях; Елисей на одной и той же картине представлен в различных позах: словом, все в полном смысле слова чисто русское, или, как у пас называют, византийское, хотя весь этот византизм состоит только в соглашении славянского народного вкуса с требованиями православной церкви. Угла нет нерасписанного в обреченном на сломку храме; куда глаз не взглянет, везде фрески и фрески из знакомых нам образов. Одна только разница - миряне в нашей северной иконописи представляются бородатыми, здесь у них усы и чубы, да свиты XVII вика, почти ничем не отличающиеся от нынешних, перемышльских. Чернецы и владыки, судя по этим фрескам а также и по портретам, которые я видел в перемышльской владычной палате, и здесь тоже не носили клобуков, как ввел Никон в подражание цареградской церкви. Но камилавки их, судя по каптырям, были ниже великорусских высоких, как царские шапки. Крест не восьмиконечный, как у нас, а семиконечный, то есть, без верхнего конца. Это тоже народный русский крест; он называется здесь трехраменным и тоже в большой чести. Его везде ставят на церквах, как знамя русской народности и как протест против латинизации. Здешние русские и католики считают его греческим, но у греков есть едва ли не один только экземпляр восьмиконечного креста, если не ошибаюсь, в ватопедском монастыря на Афоне. Предание говорить, что он сделан по образцу креста, явившегося Константину-Великому при Иване III Его возили в Россию - не от него ли вошли у нас в такой обычай эти кресты? Здешний трехраменный крест пишется также с копьем и с тростью; под ним также адамова голова, над ним та же надпись: Иисус Христос царь славы; те же заветные буквы ника к. т. м. л. и т. д. Все это не лишено важности в этнографическом и археологическом значениях. Иконостас старый, как сама церковь, и потому безукоризненно уставный, с пророками и апостолами. Алтарь русский... когда у нас, у всех русских племен, вышел из употребления первообразный греческий алтарь из трех полукруглых отделений, собственно алтаря, жертвенника и дьяконника, что до сих пор свято соблюдаете” в Турции. Триста лет по завоевании Галичины Польшею была поставлена эта церковь, а внутренность ее во всем схожа с современными ей великорусскими церквами - значить православие имело и имеет далеко не малое значение в русской истории и в деле государственного единства народов, называющих себя русскими: это доказывает униатская Галичина, с ее крохотными церквами. Чем более я смотрю на этот край, тем больше убеждаюсь, что - по крайней мере, до половины XVII века - никакие разделения русской митрополии и соединения с Римом не могли поколебать единства русской церкви.
Перед вечностью все прах и суета - философствовать мы можем как угодно, личная вера и личное неверие дело совести каждого, но тому, кто хочет служить русскому народу или, никак не следует забывать, что народ этот, даже в молоканстве, прежде всего глубоко православен, и если подчас, какой-нибудь беспоповец или духобор кричит против православия, то в крике его всегда вы услышите ноту, которая заявит вам, что он собственно не на православие нападает, а на промахи его поборников. Кто знаком с нашими сектантами, тот подтвердит верность моего замечания. В плоть и в кровь вошло православие у русских - я это здесь начинаю понимать. Какие тут унии устоят против веры, служащей выражением народностей? А польская история не сумела понять этого - и оборвалась. Вольны мы верить или не верить в христианские догматы, но не следует нам забывать и упускать из виду, с каким народом мы имеем дело...
Отличие униатских церквей от прочих русских я заметил покуда только в подсвечниках и в колоколах. Запад повесил их колокола посвоему - и неудобно и некрасиво. Не за язык тянут, когда звонят, а самый колокол раскачивают. При соборной церкви в Перемышле висят три колокола: большой, отлитый Снегурским, и два маленькие. Большой, что посередине, будет в рост человека - не умею я определить его пудами - он надтреснут. Есть предание, что Снегурский, услышав что его колокол надтреснул, сказал: “стало быть и мне не долго остается жить”; и в самом деле, в тот год умер. Видел я, как благовестят: хоронили чуть-ли не русского помещика Захарьясевича. Четыре мещанина (тоже в долгополых сюртуках) ухватились за рычаги этого колокола и стали его бестолковейшим образом раскачивать. И на вид нехорошо, и звук выходить немузыкальный. Старообрядца нужно бы послать сюда, научить их мелодическому благовесту и указать, как с малыми усилиями можно справляться с большими дзвонами.
Свечи стоять у нас перед каждым местным образом и перед иконостасом, перед праздником, перед святыми дают огромный доход церкви. Об этом здесь не имеют понятия, потому что латинизация ослабила употребление больших подсвечников со вставками для тоненьких копеечных свечек. А между тем Галичина, с ее русским населением в 2,300,000 душ, могла бы давать церкви ежегодно по 118,000 гульденов доходу: я считаю, что каждый мужик может поставить в год 10 свечек, по 1 крейцеру каждая; церковью она будет куплена за пол-крейцера, пол-крейцера пойдет в церковный доходи.. Разумеется, свечи надо продавать в церкви, а не на базаре, как случается это в цареградской патриархии.
Я уже говорил, что в Перемышле есть никольское братство. Существует оно с 14-го августа 1749 года, несколько раз рассыпалось и несколько раз восстановлялось. Снегурский в 1830 году 14-го октября возобновил его, и в соборной церкви висит до сих пор подписанный им устав на язык, на котором здесь говорят и пишут, то есть, на русском с полонизмами. Братство Снегурского не удержалось - его возобновил (в навечерие фоминой недели 1862 года) советник здешнего окружного суда, г. Ковальский. Этот энергический человек, председатель братства, за четыре года своей деятельности, сумел собрать и раздать бедным ученикам до 1000 гульденов, сделать икону Николая Чудотворца для крестных ходов братства, хоругви для соборной церкви, 300 гульденов выдавать в год на церковные свечи (которые здесь, чтобы не забыть, бывают и стеариновые, ставятся почему-то и на латинских алтарях, всунутых в некоторые церкви; путаница у них вообще большая), за 100 гульденов купить место бывшей когда-то в Перемышле никольской церкви, поставить на этом месте дубовый крест, сделанный домашними средствами братчиков; все места, где только были русские церкви, уставить крестами, да еще семиконечными, чтоб народ не забывал своего прошлого, и чтоб будущее поколение не забыло почтить места, бывшие святыми для его предков. Сверх всего этого, накопился еще у братства капитал в 1700 гульденов, который нарастает теперь процентами; на этот капитал будет построена бурса для бедных учеников. Всех же членов братства только семдесят человек, людей существующих как все здешние русские, только учительством, чиновничеством или священничеством. Ездят наши господа ученые и неученые по Франции и Германия смотреть диковинки, а диковины из диковин творятся на самой земле нашего же русского народа.
Братчик обязан давать по крейцеру каждый праздник - очевидно дается больше. Заседания бывают ежемесячно. Клирошанин о. Лукасевич заседает от лица владыки. Старенький мещанин управляющий каким-то польским домом в Перемышле, сборщик на церковь во время богослужения. Михаил Осмак - казначей братства для устроения церквей; для поддержания бедных учеников, казначеем в братстве адвокат Козловский. Никогда не бывал я в Малороссии и не понимал, что такое бурсак, это народное создание южнорусской теперь понимаю. Это сын священника, дьяка или мужика (последнее бывает здесь зачастую), который приходит без гроша в кармане учиться в гимназию или в университет. К великой чести здешнего правительства, на трехмиллионное население Галичины есть двенадцать гимназий, с платою по 20-ти гульденов в год с ученика. Но бедные ученики и те, которые хорошо учатся, освобождаются даже от этой платы, так что учиться здесь собственно ничего не стоит. Но чем и как жить ученику? Сами учителя, чиновники и священники берут к себе на дом бедных гимназистов, братство одевает их, обувает. Священники - бедные деревенские попы - присылают в братство крупу, хлеб печеный, масло, муку, и ученики не только сыты, но и одеты. А теперь, если у братства накопится денег, оно им и бурсу построит. Чтоб понять, какова бедность здешнего ученика, приведу счет, поданный одним двенадцатилетним мальчиком в братство за три недели его жизни в Перемышле. Счет этот написан на том мешанном языке, которым здесь все говорят: книг наших нет, газет наших нет а кругом все звучить по-польски.
Выдатки
1) Папіру лібру (десть бумаги) 18 крейцеров
2) Чорнила фляшочку 10
3) Стальові пера 2
4) За книжку географію 8
5) Олувок (карандаш, пол.) 4
6) Смалець на чоботы (сало для сапогов ) 5
7) Русска читанка (книга для чтения) 25
8) Xлеб 10
9) Пера простіи 2
10) Каламарь (чернильница) 3
11) Щітки 13
Это за три недели. Мать привезла его, дала ему два хлеба и гульден (100 крейцеров ) и уехала. Два хлеба он съел, третий хлеб купил, как показывает в счете, и так существовал три недели: по хлебу в неделю! А апетит у него все таки, детский. О. Желеховский, законоучитель и надзиратель за положением русских учеников, как член братства взял к себе этого мальчика. У поляков нет ничего подобного - ни братств, ни покровительства учащемуся юношеству.
IV.
В странный мир попал я, и очень доволен, что попал в него. Не заберись я в эту глухую сторону, я никогда не слыхал бы, как говорили Симеоны Полоцкие, Феофаны Прокоповичи, а здесь их язык - язык образованного общества, поэзии и литературы. Галичане страшно отстали от нашего литературного языка; множество здешних образованных людей не видало даже русской книги, написанной в России, не говоря уже о живом русском человеке, который сюда не едет, потому что норовит более в Париж или в Ниццу. De gustibus non est disputandum, а все таки, эта Русь под австрийским скипетром прелюбопытная штука, и все таки, несмотря на малороссийский говор и архаизмы, есть о чем потолковать с здешними людьми.
Говорят они по-малорусски, западным наречием, более близким к нашему книжному языку, чем украинский. Существенная разница между здешним и нашим московским говором состоит только в произношении і всегда как и, ы почти как и, и о иногда как и. Будь только в этом вся разница между нашим и галицким наречием - легко было бы их понимать и легко было бы писать по-книжному, но географическое соседство их с поляками и историческое преобладание над ними поляков да к тому же немецко-классическое устройство их гимназий и семинарий удерживают их язык в доломоносовских формах. Полонизмы на каждом шагу: хлiба мали под достатком бо грунта добре справляли, т. е. хлеба имели достаточно, потому что землю хорошо (добре) обработывали. Гандель - торговля; набоженство - богослужение, молитва; мур - каменная стена, будовать - строить; каменица - каменный дом, дворец, свято - праздник; спiвать - петь; на-окооло - около, маеток - именье; свiдчить - свидетельствовать; насiннье - семя, раптом - силой; стосунок - отношение, что за один? - какой такой? дяковать - благодарить, посiданье - владенье; фаховый - годный, специальный; житье - жизнь, належать - принадлежать; способность - возможность, податок от народа - подать с народа, вольно - позволено, забрать - отнять, личить - считать; уживать - употреблять, лишить-оставить, пытать-спрашивать; воображенье - понятие; насильно - усиленно; зрада - измена; за много - слишком много; за год - год тому назад, и так далее, и так далее - всего не запишешь. Особенно странно употребляют они слово уважать в его польском значении (замечать). Какой-то священник - впрочем, они почти все священники - битый час жаловался мне на свою унию каждом слове прибавлял, для моего вящего уразумения “уважайте, уважайте” - то есть, “поймите, поймите”. Вместо извините, они говорять “перепрошаю”, перевод польского przepraszam. Польского пана переведи на господина, к старине вернулись, но употребляют его по-польски: “господин не знает?”. В отчествах тоже путаются, сами подписываются Иван Ивановичами, Петр Степановичами, что выходит для нас смешно, как называнье жены своей супругою, и т. п. Вообще говоря, они утратили много древнерусских выражений, заимствуют их теперь от нас, крепко путаются в здравствуйте, они говорять вам прощаясь, и понимают слово в его буквальном значений будьте здоровы, тогда как у нас его можно сказать только при встрече. При прощанье говорять также “почтенье!” - переделка книжного “с моим почтеньем”. Я тоже теперь, в среде их, разрешаюсь постоянно этим коротким “почтение!” - и, ничего, привык к нему. При прощанье они говорять также “поручаюсь!” - откуда они это взяли, не умею сказать. Большая часть из них услышала книжную речь только при проходе наших войск через Галичину в Венгрию, значит в 1849 году Следы этого перехода еще очень заметны. Шла - не в обиду будь сказано - старая армейщина со старыми альбомами и со старыми анекдотами, песнями и каламбурами. От нее многие галичане, не только священники, но даже и простонародье выучились нашей манере расставлять ударения на словах, а с тем вместе, позаимствовались и нашим доморощенным jeu descript, псевдотворениями Пушкина, анекдотами и стихами в роде “Пчела ужалила медведя в лоб...” или “лавирую, ваше благородие”. Один здешний юноша изумил меня своими сведениями по этой части: хохлацким выговором и полонизмами он сообщил мне чуть не все, что осталось от наших господь старинных офицеров, и был крайне доволен своим адептством в жизни нашего порядочного общества. Я не разрушил его самоочарования: блаженны верующие - к чему распложать нашу братию - скептиков? Благо он уверен, что у него есть духовная связь с нами, пишущими и читающими - и то хорошо на первый раз: на безрыбье и рак рыба. Впрочем, спешу оговориться, я только от одного галичанина слышал подобные анекдоты и остроты - другие мне и намека на них не делали.
Наконец, третий источник слов, непохожих на наши, зависит от их изолированного положения. Представьте себе, что я, вы, он, кто-нибудь из нас, заехал, лет с двадцать назад в Америку и знает о России только по иностранным газетам, которые толкуют ему, что в России завелись, положим, judge of peace. Писать по русски этому господину нужно, и перевести на русский judge of peace нужно; спрашивается, как он выразится: судья мира? мирный судья? мирящий судья? судья примиритель? судья миротворец? миритель? Судимир? утишитель? униматель? укротитель? - выражений можно приискать сколько-угодно, а “мировой судья” все-таки, едва ли отыщется. Это одно; другое, за последние двадцать лет наш книжный язык обогатился многими, более или менее удачными, выражениями, которые хоть и все признаны в России, но мне неизвестны. Читаю я газеты и нахожу, о ужас! слово локомотив. Да, в бедной, глухой Галичине, лучше народ говорит - народ говорит: коломотыль сделал такой каламбур, какой следует, coute que coute внести в книжный язык... Чем более я чужд какой-нибудь литературе, чем более беспристрастен к ней, тем более у меня охоты вводить в нее реформы. Отрезанные от России галичане, волею-неволею, изобретают новые слова потому, что не знают книжного языка и потому берут что попало на реквизицию, другие потому, что хотят поправить его. Отсюда, вы найдете, что у них нумер называется числом, экземпляр - примiрником, книжная лавка - eaeaa?iy, типография - печатня; почтальон - листоноша, университет - всеучилище, экзамен - испыт; ветренник - слабодух или малодух, очень употребительное у них слово для означения нетвердых характеров... Не перечесть всех этих галицких изобретений. Бывает даже, что иногда они и хорошо знают термин, принятый письменным языком, но он кажется им противным грамматике или удобопереводимым - и делают реформу. Вы знаете “Золотую Грамату” Г. Ливчака - он называет ее не приложением к “Страхопуду” а прилогой. Грамматически он прав, как прав был остряк, предлагавший говорить и писать мокроступы вместо калоши, шарокат вместо бильярд. Причина Галицких усилий преобразовать книжный язык кроется в том, что этот язык чужой для них. Мы осваиваемся с ним в приходском училище, в уездном и в гимназии; он нам так входит в плоть и в кровь, что, благодаря ему мы даже наши местные говоры забываем - для них он чужой, потому, что кругом их никто не говорить на нем. Что значит училище как средство распространения языка - у нас есть живой пришла наших семинаристах старых годов. Помните, как поражали нас своим южнорусским говором на о и произношением г не как g, а как h. В XVIII веке и в XVII наши семинарии управлялись и велись малорусами, что правительство боялось старообрядческих стромлений великорусов, и потому что малорусы, как и теперешние галичане, были ученее нас - духовенство все и заговорило языком кутейников. Теперь мы вытеснили из школ южнорусских преподавателей, теперь наш говор и наше словосочинение в ходу, хотя по-видимому, мы великорусы плохие труженики науки, мы сметкой нашей дело решаем и “бьем и мечем и в полон берем”; наш характер отличается живостью и сметливостью: малорус тяжел на подъем, нескор но упрям до крайности. Великорус и южнорус - легкая и тяжелая кавалерия.
Незнаком здесь литературный язык, редко кто слышит живую книжную речь - ей учатся здесь как латыни. А кругом звенит богатый и выработанный польский язык, который здесь всякий знает и который влияет на здешний говор. Путаются они, спотыкаются, и пишут, волею-неволею, варварским языком, тяжесть которого они сами сознают, но исправить ее не могут. Что из этого выходить - имейте терпение прочесть следующий отрывок, писанный одним из здешних ученых, знаменитым исследователем галицкого народного быта, Яковом Федоровичем Головацким, труды которого по истории, этнографии и этнологии здешнего края должны быть настольною книгою каждого, кто только занимается изучением Руси. Я беру его средний, обыкновенный язык, не очень отходящий от народного и не очень приближающийся к нашему. Беру именно его, потому что он знаток русских наречий и потому каждая строка, именно им писанная, может быть характеристична в синтаксическом и лексикальном отношениях:
“Переход Галицко-Перемышльской Земли, или древней Червенской Руси, под австрийское владение становит эпоху в “нашем политическо-общественном быте, а вместе с тем, “и эпоху в развитии словесности. Судьбы Божий исполнились “над дряхлым зданием шляхетско-польской республики. На “развалинах Польши в старых границах появились новые “границы политически поделенного краю; вместо давно привилиеванной нации, явились народы исконные обитатели земли. И “наша Русь вынырнула из омута времен и показала свое “родовое обличие свету. Но тяжко ей приходило отрясати вековыми невзгодами нанесенную плесень. Долгое время слабо слышно было дыхание ослабленного русина, поки не двигся из смертной болезни. Червенская Русь горше других областей “пригнетена была вековым панованьем - и воистину чудно “явление, что она совсем не обумерла и не погибла. Необыкновенной крепости и неимоверного усилия нужно было, "чтобы удержати в тех долгих смутах веру и народность”. Так и видится в каждой фразе влияние польского языка и немецко-латинского образования. Смешайте этот малорусско-латинский синтаксис с народным великорусским - и вы придете к чисто-литературному языку. Вот как, например, турецкий казак-старообрядец из Добруджи описывает бедствия села Камень в крымскую войну. Я привожу его в пример чтоб наглядные показать происхождение нашего общего русского языка; пример заимствую из турецкой русской литературы, довольно богатой некрасовскими мемуарами, которые надеюсь со временем издать:
“После того скоро и война оказалась, и потребовали (турки) “с нашего села казаков двадцать человек, чтоб были одеты „хорошо, с лошадьми и полным саутом, и мы давали с “четырех человек пятого. И три года с половиною они служили и три раза их переменяли, и они нас было совсем разорили: жалованье большое, и перемена кажный год. Как “выше сказано, три раза переменяли. И все это дело было на “моих руках, и с меня все требовали, а я жалованья никакого не получал, а еще своих, может, довольно стратил. Село бедное. А особенно когда пришла армия и заняла караулами границу. У нас в Гирсовой стояло три апаши (паши): “Измаил-паша, Эсюб-паша, Ибрагим-паша арабский. И тут “с нас стали требовать на армию муку, ячмень, яловок, баранов, масло, сено, солому - и все это мы давали. И подвозы еще на наше село положили, два пикета спокоивать хлебом и соломою и дровами и водою, тридцать одного человека”.
Этот язык свежее того, которым пишут галичане, но также далек от литературного. Чем я больше сравниваю их язык с чистою южнорусскою и великорусскою речью, тем более ценю литературный язык, который, при его церковнославянской примеси сглаживает различия обоих наречий, и действительно должен быть общим для обоих русских племен.
Нестор никогда не писал бы Велике Князтво Киiвске, как пишут украинофилы; а Нестор в Киеве жил. Украйнофильство есть отречение от истории во имя ультрачистоты провинциального говора. Оно оборвалось в Галичине именно по своей исключительности, потому что оно отрицает прошедшее южнорусского народа и отрезывает его не только от нас, но и от всего славянства. Его здесь за врага приняли, потому что оно хотело разделить славянские силы, когда только в единстве их и видится спасение. Отказаться от книжного языка украинцу так же необходимо, как и тамбовцу. В Тешниковском уезде есть удивительно хорошая форма третьего лица множественного числа притяжательного местоимения: “их брат, иха сестра, ихи жены”, кроме многих других весьма недурных особенностей, из которых Темниковский уезд имеет полное право создать свой особенный язык. Здесь, в Галичине, издавалась “Мета”, тоненький орган украинофильской партии. “Мета” мне очень нравится: в ней хорошо все, начиная от антиславянской орфографии, до брани на москалив и до чисто украинских слов, происхождение которых относится к таким доисторическим временам, что ни один филолог не отыщет им даже корня. Такое хорошее слово стоить даже на обертке “Меты” - грясть, должно быть в смысле “оглавление” иди “содержание”; откуда оно взялось, решительно не могу понять, хотя я и смыслю кой-что в славянской филологии. Язык “Меты”, как и язык всех подобных попыток, имеет одинаковое происхождение с галицким литературным языком 1848-49 года, когда здесь все пробудилось и все бросилось писать по-русски, а по-русски никто не знал. “Бывало - говорят современники - пишешь и все думаешь, как бы не употребить польского слова; хочется так написать, чтоб ни одно слово не походило на польское - ну, и выдумываешь из патриотизма, неслыханные слова и невиданные обороты речи”. Так и украинофильство. Крымская компания и вступление на престол будущего Освободителя разбудили нас от векового сна и от немецкой неволи; мы все вдруг задались вопросами: как жить? чем спасаться? Кто не помнит, как мы искали выхода в перемене календаря, как мы кидались в крайнее славянофильство и в крайний доктринаризм; как предполагалось Киргизскую Степь заселить крепостными?.. Чего мы не выдумывали тогда, начиная английским парламентом и кончая прудоновою анархиею! Многие ли из нас не были нигилистами, революционерами, украинофилами, полономанами? Мы не знали, что делать - знали, чего не хотим, а чего хотим, не знали. Панацею против старого порядка, разрушенного новым царствованием, подавал каждый. России, благодаря цензуре, никто не знал; создалась даже партия почвенников, которая хотела постичь, что такое мы, русский народ, и я думаю, из всех желаний это было самое толковое. Кутерьма в общественном мнении шла бы до сих пор, если б поляки не подмогли - поляки, которые эту кутерьму приняли за революцию, которые искание выхода из старого, выражавшееся произведениями разной подпольной литературы, приняли за решительный приговор целого народа и уходили на веки-вечные Речь Посполитую своими демонстрациями, результатом незнания своих хлопов и наших крестьян. “Русский ум щетинкой”, говаривал один московский профессор старых годов; действительно, великорус, по природе своей, резонер и рационалист, механик и математик, духобор, скопец, нетовец, нигилист. Нечаянное, нежданное, негаданное пробуждение России в крымскую войну не могло не выкинуть “Современника” с его так называемыми нигилистами - остальные видели спасете в народностях, чертили проекты русских, польско-русских федераций, и, наконец, пришли к убеждению, что Россия должна быть устроена на манер Соединенных Штатов или Австрии, по историческим народностям, с автономиею каждого племени, какое отмечено в летописях - и явилось украинофильство, отрицание московского, исключительно великорусского славянофильства. Киевское украинофильство и московское славянофильство оба - последнее слово двух русских народностей, оба не терпят и не допускают всего, что сделалось в России с половины XVII века. Одни стоят за царя Алексея Михайловича, другие - за гетмана Богдана Хмельницкого.
Начало и конец, времена Нестора и нынешнее время те и другие отрицают; те и другие порешили, раз навсегда, что такой-то год в истории народа должен служить идеалом всей его остальной истории, и как одни тянут нас в “Государство Московское”, так другие тащат “у гетьманство Богдана Хмельницкого”. Виновато во всем lе bon vieux temps, старая цензура, которая упражнялась в препятствовании нам изучать Россию и способствовала тем развитию всяких социалистических, революционных, польских, украинофильских стремлений. Ненормальное повело к ненормальному, новое поколение богато “ошибками отцов, поздним их умом”. Что было искомым, то принято за решение, теория сделалась догматом, намек - пророчеством. Критика социальных отношений, критика, во всяком случае, полезная, породила социалистов (или нигилистов, как их называют), критика исторических и этнологических отношений разных русских племен к прочим славянам и между собою, произвела украинофильство. Виною всему этому не личности - виною наше общее прошедшее, цензура, недостаточность “познанья самих себя” а еще больше, поверхность нашего воспитания; наши гимназии и училища даже и сравнивать не следует с австрийскими. Наше поверхностное, энциклопедическое образование - естественный рассадник всяких ипотетических догматов. Не число училищ следует уменьшать в Польше, а смотреть, чтоб все, что преподается, преподавалось и изучалось серьёзно.
Все мы прошли диалектику нигилизма, славянофильства, украинофильства - и конец концов вышел тот, что надо быть просто-напросто, русскими. Из языка хохлов так же легко создать особый язык, как из языка пошехонцев, богомазов архангельских кровельщиков и т. д., и т. д., создать особое наречие. Назначьте мне любой великорусский уезд - через полгода я разовью вам наречие этого уезда в особый литературный язык, ничем непохожий на наш общерусский; я докажу вам, что в этом, избранном вами уезде, мужик вовсе не так говорит, как мы пишем; я вам поставлю такие ходимши и ушедши, эвтот, энтот и эстот, что всякую грясть за пояс заткну - стало бы только охоты.
“Мета” львовская, кажется, запрещена у нас - и это очень жалко. Я прочел ее от доски до доски: нет лучше возражения против антиславянского правописания, как эти брошюры, лежащие теперь передо мною. Я не стилист и много великорусских народных выражений попадается в этих строках, но все, что я говорю, и все, что будет напечатано в столбцах “Голоса”, где появятся мои строки - все это поймет каждый православный, потому что я пишу книжным, хаотическим языком, полурусским - полуцерковным, который свято блюдет память Нестора, Кирилла и Мефодия, который туго поддается всяким нововведениям. А эта “Мета”, кому она понятна? “Вируэмо, що пидiль великоi руськоi отчини на двi, двом цiсарством влученi, териториi одностайному розвозвi народности хоч и неконче сприяв, однак и не заваджав, тому порозуминне и повднанне в моментах розвиття вiд политичнего интересу независлых, з повним правом дiятись може!”
Честное слово даю, что ничего не понимаю, хоть и занимался славянскими наречиями и хоть понимаю здешнего мужика. Кому нужен такой язык? Мужик галицкий не поймет его, несмотря на русизмы, и поляк не поймет, несмотря на полонизмы. Пало украинофильство в Галичине единственно потому, что никто не хотел подписываться на “Мету”, никто не сочувствовал ее сепаратистскому направлению...
Украинофильство, рассказывают здесь, вышло из России; до шестидесятых годов об нем никто здесь и понятия не имел. Вдруг, во время повстания, здешняя молодежь заговорила о казачине, стала одеваться как-то по-казацки и стала пить горилку: упоминаю об этом обстоятельстве нарочно. Казачество было, разумеется, хорошим явлением в истории Южной Руси, но казачество можно толковать как угодно. Турецкие украинофилы, казаки Садык-паши, усвоили себе только казацкую удаль - грабят и пьянствуют, как настоящие запорожцы, хоть в состав их входят и не одни русские: там найдете поляков-католиков, цыган без всякой веры, болгарских и сербских гайдуков и даже сынов Израиля офицерами и солдатами. Но там украинофильство дело искусственное; почему же в Галичине оно приняло тот же самый оборот? Украинофилами явились здесь студенты, и весь их антимоскальский патриотизм выразился в пении народных песен и в пьянстве: ни одной жизненной идеи оно не вынесло. Серьезные люди (сами entre nous soit dit хохлы) к нему не пристали, а почему именно не пристали - я до сих пор не могу добиться. “Мы получили основательное образование в австрийских учебных заведениях, говорят они; мы уважаем науку и ее орган - наш общий язык; мы не хотим разрывать с нашим целым прошедшим во имя одного периода нашей истории - с великим княжеством киевским, за велике князтво кивске...” Не знаю хорошенько их доводов - у меня времени нет изучать отдельные здешние вопросы - но будь я сила и власть в России, я перехватал бы завтра всех наших украинофилов и сослал бы их в Галичину месяца на два, на три. Пусть потолкуют там с своими земляками, с учеными, которые даже и по-москальски не знают, а говорят какой-то украиньской мовой!
Началось с того, что молодежь вдруг облеклась по-казацки, запела, запила, принялась ругать москалей и мечтать об образованы не то отдельного малороссийского государства, не то малороссийского государства под скипетром австрийского дома, не то в союзе с Польшею, не то с Турциею. Украинофильство есть, а идеи украинофильской нет; да и быть не может. Никто понять не мог, откуда явилось в Галичине, такое направление, а у молодежи явились деньги. Говорят - утверждать положительно нельзя - что молодой граф Сапога был в сношениях с ними. Он дал им 6,000 гульденов и сказал: “я поляк - вы русские; мы и вы одинаково притесняемся москалями; мы два народа, которые жить вместе не могут, но враг у нас один - соединимся против этого врага, освободимся от него общими силами и простимся на веки вечные. Вы своею дорогою пойдете, мы своею”. Если это правда, если действительно молодой Сапога так сказал русинам, то это делает ему честь. Мало кто из поляков так искренно говорил в Польше... Другое дело, возможна ли эта Польша, которой польский простолюдин (мазур, русак, гамстрияк) сам не хочет, Польша, создание которой было бы сигналом вырезки ее же интеллигенции. Ни в кои веки Малороссия не встанет против Русского Государства, как ни в кои веки Прованс не отделится от Франции. Другое наречие, другие песни, допустим даже, другое племя живет в ней и другая история разыгралась в ней, чем у нас, великоруссов; но всего этого недостаточно. Инсурекции удаются, когда есть достаточная для них причина. Пугачевщина удавалась потому, что администрация была невозможная; польское повстанье не удалось потому, что хлоп польский не видел, из-за чего он будет драться. Сапога ошибался, но ошибка его делает ему большую честь -дальше этого ни один приверженец Речи Посполитой идти не может.
Казачина не удалась, казацкого полка молодежь не сформировала в Галичине, потому что здесь, опять-таки, благодаря Австрии, в учебных заведениях более учатся, чем шалят. У нас (на Волыни, если не ошибаюсь) был казачий полк из украинофилов - католиков, под предводительством батьки атамана, пана Адама Вылежинского: у нас более шалят, чем учатся... Украинофильство оборвалось как сила - оно стало работать, как идея и появилось в образи “Меты”, органа южно-русской народности. “Мету” следовало бы перепечатать в России и распространить как можно шире, если думають, что украинофильство имеет какую-нибудь будущность. Характеристикою этого единственного органа русского сепаратизма, можно указать то, что в нем нет ни одной дельной статьи. Все какие-то пробы пера разных гимназистов и студентов. “Мета” войну объявляет москалям - и не приводит ни одного довода, почему именно Малоруссии не нужны москали и почему она с ними жить не может. Она прямо говорит, что рассчитывает только на студентов и чуждается стариков и вообще зрелых людей... т.е., всего, что знакомо с жизнью не по теориям, а на практике, что идет за реальным, а не за фантазиею. Понятно, что такие партии не могут держаться, потому что каждый приходит в зрелый возраст и каждый, рано или поздно, получает возможность опытом убедиться, насколько всеспасительны и приложимы его юношеские утопии. Пусть южнорусская молодежь украинофильствует, носит шаровары в Черное Море, пьет горилку и поет гайдамацкие песни - молодое пиво перебродит, только бы не фанатизировать его преследованиями и гонениями. “Мета” продержалась всего один год (1865), да и то не целый. Г. Ксенофонт Климкович, видавець и редактор, задолжал евреям и втик куда-то в деревню, оплакивать равнодушие Руси к судьбам Руси! тем все дело и кончилось.
Единый возможный и единый популярный язык в Галичини - наш книжный; другого здесь быть не может, потому что даже у украинофилов, что ни писатель, то своя грамматика, что ни книга, то своя орфография. Желание изучить и усвоить книжный язык видно у всех, а основывается оно на том, что история этого языка тождественна с историею русского народа, где бы он ни жил, и, как общий всем русским племенам, он один может иметь прочную будущность. Будь в Галичине возможность получать русские книги, иначе сказать, будь русская почта по-европейски устроена - через год наша литература обогатилась бы новыми писателями и новыми деятелями. Но у нас покуда соблюдаются старые меры против распространения нашей литературы между славянами и против получения их книг и журналов в России: так нечего и удивляться, что язык наш покуда мало распространен.
Вопрос о правописании и об украинском наречии оказывается вовсе не шуточным. Относиться к этому вопросу слегка было бы непозволительно. К нему относились с ненавистью, упрекали малорусов в стромлений к сепаратизму; мнения и стремления мальчишек принимали за мнения и стремления людей серьезных, и это было несправедливо. Гонение, поднятое на кулишевку в Москве и во Львове, довело только до того, что последователи ее ожесточились, приняли ее за символ веры и до того осердились, что пришли к убеждению, будто святорусская и малорусская народность до такой степени между собою разнятся, что примирение между ними невозможно. Мне кажется, что украинофилы относились к вопросу об украинской народности весьма легко и весьма поверхностно. Но не менее легко и не менее поверхностно относились к ним гг. великорусские патриоты, которые забросали их грязью, обвинили их в государственной измене и приписали им такие тенденции, которых у них в сущности не было и даже быть не могло. Кто серьезно принимал кулишевку за средство произвести раскол между южноруссами и Москвой, то были разве поляки.
В моих странствиях мне случалось не раз встречаться с вышеупомянутыми украинскими казаками, воевавшими против нас под предводительством батьки-атамана Адама Вылежинского. Это были разные некончившие курса студенты, гимназисты, мелкие чиновники, которые в Киевской, Волынской и Подольской губерниях гарцевали на конях, распевали украинские думы и мечтали о том, что придет золотое время, когда южнорусский народ встрепенется, стряхнет с себя иго как Петербурга, так и Варшавы и заживет своей собственной жизнью. Тогда на степных курганах рассядутся бандуристы, стануть воспевать их подвиги, казаки стануть гарцевать опять по степи, вся молодеческая жизнь Украины воскреснет, чуть-чуть Сечь Запорожская не заведется - это было увлеченье весьма поэтическое, пожалуй, весьма благородное, но поборники его, увы, должны были поделаться в Молдавии городскими извозчиками и даже бить щебень на шоссе. Они за кулишевку стояли крепко, потому что каждый из них хорошо знал южнорусское наречие нашего языка, но ни один из них не был посвящен в таинство буквы п, ф, ъ, ь. Кулишевка давала им исход, она составила им весьма нехитрое правило, что пиши как слышишь, произноси как читаешь. При помощи кулишевки, действительно, грамматики никакой не нужно; кулишевка средняя пропорциональная между историей русского народа и историей Речи Посполитой. Она одинаково отрицает Польшу, как отрицает и все то, что случилось, как Хмельницкий оторвал Украину от Польши. До Москвы и до Варшавы ей дела одинаково нет. Кулишевка историю южнорусского народа начинает заново, до прошедшего ей дела нет. Если бы ее распространить, ввести в школы, то, разумеется, малорусскому мальчику Польша показалась бы чужой, но точно также чужим показались бы ему церковь, летописи, литература, все то, что писали его отцы, все, что завещала бедному южнорусскому народу его бедная история. При помощи ее южнорусский народ сделался бы, действительно, самостоятельным, они начали бы жизнь свою заново, они отрезались бы ото всех своих преданий, кроме песен и дум.
Спрашивается, какой толк бы из этого вышел. Мне, кажется, толк бы вышел крайне невеселый. Не умея читать по-книжному и не понимая книжного языка, южнорус сразу отрешался бы ото всех плодов, которые нам, святоруссам, и им, южноруссам, принесла наша долгая и кровавая история. Русская литература стала бы для него неведомой. Он спотыкался бы на правописании, которое мы употребляем; слова, которые мы употребляем, стали бы для него непонятны, он сам бы стал писать, новую бы литературу развел, но какая была бы литература эта, какие его духовные силы, про то никто до сих пор не знает.
Первым последствием введения кулишевки был бы разрыв между народом и церковью. Народ перестал бы понимать церковный язык. На это-то украинские казаки, ратовавшие под знаменем батьки-атамана Адама Вылежинского, и рассчитывали. Разрыв с общерусским правописанием повел бы к разрыву с церковью, воротил бы южноруссов к их так называемой национальной вере - унии. Стоило бы новому поколению южнорусских мужиков перестать понимать, что читается в церкви, то они все, разумеется, ринулись бы в унию, потому что оторвались бы от родного гнезда, оторвались бы от тех традиций, которые целые тысячи лет свято и благочестиво хранили их предки. Уния, как говорит Вылежинский и его дружина, представляет перед православием своего рода прогресс. Православие, говорят они, вера отсталая, средневековое исповедание, не развитое, не давшее ничего ни литературе, ни цивилизации, не затевавшее ни крестовых походов и не с умевшее произвести даже таких личностей как Гус или Лютер. Уния, говорят они, в сравнении с православием все-таки прогресс. Униатские монахи (василиане) хоть и были почти то же, что и иезуты, но все-таки несли с собою просвещение, все-таки боролись против старины, и хотя они стояли за Рим, но все-таки нельзя отрицать за ними того, что они принесли огромную пользу делу науки. Св. Владимир и св. Ольга до некоторой степени признавали папу, стало быть они были униаты. Св. Владимир и св. Ольга княжили в Киеве, стало быть, это были национальные государи южнорусского племени. Православие, отрицая Рим, отрицая все западное и так же дерзко относясь к выводам западной мысли, как в прошлом веке относился Фонвизин, а в нынешнем Герцен, разрывает союз Запада с Востоком, отрицает солидарность интересов цивилизации - поэтому следует ли южнорусскому племени держаться его так упорно и задерживать свое развитие во имя грамматики того языка, которого это племя не понимает в церкви, и того, которого оно не понимает в книгах. Не лучше ли, во имя интересов цивилизации, дать этому племени его собственный язык, перевести на этот язык все, что перевести только можно, так чтоб каждый простолюдин, если он только грамоту знает, мог бы читать на своем языки без малейшего затруднения все так, как английский или французский кучер читают последние французские газеты и новейшие романы. Введение подобного правописания, которое не обязывает учиться грамматики, и обособление этого племени от нравственного влияния на его не принесло бы ему пользы в материальном и в моральном отношении. Освободясь от общерусского книжного языка, эти пятнадцать миллионов южноруссов составили бы собственную литературу, произвели бы собственные свои таланты, зачали бы свою новую жизнь и, благодаря своим либеральным традициям, они стали бы учителями славянства в деле всего того, что для каждого порядочного человека дорого, - в деле свободы, просвещения и прогресса. К чему южноруссам, в самом деле, тащиться с великорусами, которые идут своим тяжелым шагом, народные обычаи и предания которых до такой степени уродливы и тягостны, что даже подчинение им не представляет ничего привлекательного. Великоруссы помешаны на создании государства, на расширении пределов своих границ, великорусы приходять в восторг от того, что подчиняют себе Ташкент и Бухару, от того, что границы их все более и более подвигаются к английской Индии, что река Усури входить в предел их государства и что река Сунгари не сегодня так завтра будет русской рекой. Великоруссы - сила, сила грубая, материальная; великоруссы - народ, сумевший возвести в идеал обоих Иванов, и Великого, и Грозного; великорусы готовы на все, на всякие жертвы, на всякое самоотвержение, для того, чтоб создать свое государство. Для чего и к чему этому пятнадцатимиллионному народу южноруссов вязаться с ним? Если есть возможность от великоруссов освободиться, то освобождаться должно. Великорусская литература груба. Стоить взять любую из современных газет, чтоб каждое чуткое ухо расслышало эту грубость, аляповатость критик, этот жесткий, шероховатый стиль, дышащий чем-то семинарским, чем-то наглым, ничего не признающим и все отрицающим.
Какой народ в мире может примириться с этой великорусской литературой и с великорусскою жизнью, в которой все топорно, угрюмо, неуклюже, где на каждом шагу слышится грубая сила, какие-то бовы-королевичи, который за руку дернет - рука из плеча вон, за ногу дернет - нога из бедра вон, где шутить не умеют, где ни острот, ни изящества нет, где, начиная с городового и кончая литератором, все дышит кулаком, затрещиной, где нет ничего симпатичного, где нет ничего привлекательного, где лучшие поэты загнаны, где лучшие писатели, писатели, исполненные изящества,- поруганы, где царит проза, страшная, вопиющая проза, проза, отталкивающая мягкое сердце и благоуханную душу южноруса. Бежать от них, от великоруссов надо: их манера, их быт, их грубость, их манера гулять - все это возмутительно, все это безобразно, все это отвратительно...
И южнорусы, как поляки, возмущаясь великорусскими манерами, разумеется, совершенно правы. Наша манера, наша жизнь, наше оружие, наша способность аплодировать палачам - отвратительны. У нас есть две страшные пословицы: “лежачего не бьют ” и “кто старое помянет, тому глаз вон”. Порядочный человек лежачего бить не станет и старого не помянет. Но народ, который сумел сложить эти две пословицы и которому, стало быть, эти пословицы понадобились, которому пришлось припоминать себе подобное правило, - народ некрасивый. Зачем я или мой читатель станем друг другу кричать: “будь вежлив с женщинами?” Наш это с моим читателем даже в голову не придет, потому что мы и без того, без всяких напоминаний, с женщинами вежливы. Народ, которому понадобилось трубить друг другу в уши о “лежачем” и о “старом”, стало быть, имеет способность лежачего бить и старым в глаза колоть.
Что же греха таить? Мы не красивы и не станем, перед прочими славянами хвастаться изяществом и своею особенною гуманностью. Но у нас есть одно качество, которого ни у южноруссов, ни у прочих славянских племен решительно не хватает. Качество это весьма не мудрое и, пожалуй, не завидное: мы - сила.
Мы - сила, которая сумела не только отстоять дрянное московское княжество от Татар, но из этого княжества создать российскую империю. Не великие князья это сделали, не Иваны III, не Иваны Грозные создали Россию - ее создали мы сами, создали ее какие-то московские тысяцкие и бояре, те самые господа, которых по свидетельству одного из иноземцев, Петр лупил по щекам и одного за другим посылал в Преображенский приказ, но которые на пиру и в Думе спорили с ним смело и противоречили ему так, как могли противоречить ошибающемуся государю его лучшие подданные, предпочитавшие дыбу, колесо и плаху всякой лести, нерадению о пользе Земли Русской. При всех наших недостатках, при всем том, что было лет двадцать тому назад, и при всем том, что теперь так некрасиво деется у нас, на матери, на Святой Руси, у нас дело все-таки идет вперед и вперед, все-таки спотыкаясь и сворачивая вправо и влево, русское государство не чахнет, не сохнет, а развивается со дня на день. Тяжел наш путь, трудны наши шаги, не легка наша борьба, но мы идем и идем так как шли пятьсот лет тому назад наши предки во времена татарщины; мы идем и мы выйдем, а то что мы выйдем не только мы знаем сами, но это знает и Запад, который от каждого нашего шага вперед, шага неслышного, молчаливого, не сопровождавшегося никакими трезвонами, никаким благовествованием, приходит в ужас, в негодование и становится в недоумении перед этой страшной силой, которую мы собою представляем. Южноруссы, как и все братья славяне могут нам говорить что мы идем не изящно, что наш шаг неуклюж, что наши пальцы заскорузлы, что на ногах наших мозоли, что на спинах наших до сих пор еще свежи следы старинного кнута, но мы идем, идем и еще раз идем. Землю пашут железной сохой, соха из красного дерева никуда годиться не будет. Чтоб вбить гвоздь, нужен молоток железный, и такие молотки только кузнецы делают, а никак не ювелиры. Мы создаем государство, мы строим дома из кирпича, а не деревянные. Только дети сражаются деревянными штыками, нам нужны штыки железные, и если вкус железа нехорош, и если размахнувшаяся мышца попадает иногда не туда, куда намеревалась, то все-таки Самсон Богатырь как друг и приятель лучше какого-нибудь дворянина Данила Бесчастного.
Изо всего славянства одни мы, великорусы, сумели выступить вперед, правдой и неправдой сложили свое государство, с Новгородом обошлись невежливо, со Псковом поступили мы грубо, но та дикая сила, которая бродит в нас, раз нас вывезла из татарского плена, другой раз вывезла нас из плена немецкого, а третий раз вывезет нас из плена европейского.
Куда южноруссам уйти от нас? Занять наше место в истории, может быть, хотели бы они? Но к чему считаться местами, благо на своих плечах и на своих спинах мы вынесли обузу тяжелую и, пожалуй, неблагодарную Всероссийской Империи. К чему вытаскивать ее еще раз и создавать империю славянскую, помимо нас? Мы нажили капитал, которым мы делиться готовы со всеми нашими родными. К чему начинать дело сызнова и этот самый капитал постараться нажить помимо нас? Капитал есть, стадо быть, к чему ж хлопотать? Может быть, обидно то, что мы стоим во главе движения, благодаря той самой грубой и дикой силе, о которой я только что говорил. Ну и пускай же и южноруссы и прочие гг. славяне пустять нас вперед застрельщиками, передовыми стрельцами в кулачном бою, благо есть передовые бойцы, благо не перевелись еще на свете Васьки Буслаевы.
Вся цель и идеал славянства состоит в том чтобы слиться, во что бы то ни стало, воедино; слиться в один народ, возыметь один язык, одну азбуку, одну церковь, так чтоб чех считал бы себя в Москве так же дома, как великорус будет считать себя дома в Праге. Задача, стало быть, весьма не хитрая. Полагаясь на наши грубые плечи, полагаясь на наши тяжелые мышцы, братья-славяне могут к нам примкнуть и следовать за нами, зная то, что плечо наше не дрогнет и мышца наша не встряхнется от чужого удара. Язык, которым мы говорим и пишем,- наследие великих первоучителей славянства Кирилла и Мефодия. Насколько он южнорусский, на столько он и севернорусский. Из-за чего нам разделяться? Для чего эта кулишевка?
Украинофилы возражают на этот вопрос обыкновенно тем, что деревенские мальчишки книжного языка не понимают, и что если их учить по-книжному, то, разумеется, развитие южнорусского народа страдает. Да будет мне позволено этому не поверить! Целые тысячи лет и серб, и великорус, южнорус учились и учатся по церковным книгам, а церковный язык не совсем понятен каждому, кто не вырос на церковных книгах. Южнорус, белорус, серб, болгарин до сих пор все свои сведения почерпали из этого церковного языка, и хотя каждый говорил по - своему в своем домашнем быту, но церковный язык все таки был единственным средством развития и цивилизации. Церковный язык с его двойственным числом, с его прошедшими временами, нисколько не препятствовал ни южноруссу, ни северноруссу понимать грамматику Милетия Смотрицкого, послание патриарха Гермогена и читать Кирилла Александрийского и Афанасия Иерусалимского. Не было жалобы до сих пор, чтоб этот церковный язык, сильно обруселый, был бы препятствием для сербов понимать, что читается в церкви; все турецкие славяне читают в церкви до сих пор по-церковному, да не чисто по-церковному, не на языке Кирилла и Мефодия, а на языке, сложившемся в Москве в XVI и в XVII в., и все этот язык понимают, за исключением людей, которым был или недосуг или была лень постараться этот язык понять. Немцы превосходно справляются с своим книжным языком, который так мало походит на plattdeutsch или на какие швабские или тирольские наречия. У итальянцев то же самое. Венецианское, сицилийское и неапольское наречия разнятся от итальянского книжного языка больше, чем южнорусский разнится от нашего книжного, а все примиряются на одном общепринятом итальянском языке. Нет спору, что в рlаttdeutsch и в венецианском наречии есть выражения сильнее и даже изящнее тех, которые приняла немецкая и итальянская литература, но из этого еще вовсе не следует, чтоб в Венеции образовалась бы литература своя, в Неаполе своя, в Гамбурге своя, в Мюнхене опять-таки своя. Разумеется, на это можно возразить, что южнорусский народ не какая-нибудь Сицилия, не какой-нибудь берег немецкого моря, а что это народ в пятнадцать миллионов, и что язык (если его только можно назвать языком) этих пятнадцати миллионов имеет полное право на то, чтоб к нему относились с уважением, и то чтоб он сделался литературным языком пятнадцатимиллионного племени.
Спрашивается, насколько это пятнадцатимиллионное племя свободно от своих преданий. Пятнадцатимиллионный народ может или отрешиться от всего своего прошедшего и во имя того, чтоб каждый полуграмотный человек возымел бы право писать все, что ему угодно, следует ли, чтоб целое племя отказалось от своей литературы, которую оно само создало. Может ли пятнадцатимиллионный народ отречься от своего прошлого и начать жизнь заново? Были в Киеве писатели, в Остроге библия печаталась. Может ли и благоразумно ли поступить этот народ, если он во имя интересов цивилизации плюет на все свое прошлое и дойдет до того, что перестанет понимать, что писали отцы его, что язык отцов его станет ему чуждым?
До сих пор была литература русская, принадлежавшая одинаково как северным, так и южноруссам. Выкинуть всю эту литературу за ворота, пожалуй, можно. Сербы с умели это сделать. Начать жизнь заново - но кто же поведет эту жизнь заново? Если даже мужик южнорусский на подобную проделку и согласится, то чем же гг. агитаторы подобной проделки заменять ему то, что у него уж есть.
Следуя Волку Степановичу Караджичу, сербы отреклись от всяких связей с прошлым, и чего ж они добились? Что такое представляет собой сербское княжество, порвавшее все связи с прошедшим? Сербское княжество действует постоянно во имя прошедшего, но сорок лет тому назад сербы, не порывавшие связи с прошедшим, сумели отбиться от турок; нынешние ничего сделать не могли; отказавшись от старого, порвавши связь с заветом отцов своих, они делались не более как игрушка в руках Франции и Австрии.
Единственное спасение славянства, каких бы племен оно ни было, - принять тот язык, который, при всех его недостатках, благодаря Господу Богу, цветет, существует, и на котором и умные и глупые люди, как умеют, пописывают. Все-таки тот книжный язык, созданный общими силами, северными и южными русскими, ни северным, ни южным русским не чужой. Язык этот таков, что каждый славянин должен ему учиться. Этот язык готовится сделаться тем в восточной Европы, чем до сих пор был язык французский, тем самым, чем язык Данте сделался для итальянцев, а язык Лютера для немцев. Какие тут южнорусы, какие тут сербы, болгары и платдейчеры в виду тех великих событий, которые происходят в дни наши, когда вей племена соединяются воедино? К чему тут вносить раздор в школы и обучать каких-нибудь украинских мальчишек не той азбуке и не тому языку, который должен быть господствующим языком в восточной Европе, как английский сделался языком Северной Америки. Пусть будет принят один общий язык, и пускай деревенские мальчишки не сбиваются с толку во имя лишнего патриотизма. Первое дело и первый вопрос для всех славян в настоящее время состоит в том, как бы слиться в одно целое, тот самый вопрос, который так недавно из раздробленной Италии создал - Королевство Итальянское. Потом, когда все это сольется в одно единое, счет произойти может. Что выйдет дальше, про то наши внуки узнають, но для нас, людей второй половины XIX в. другой задачи быть не может, а потому не благоразумно ли принять тот язык, который существует готовым, то правописание, при всех его недостатках, принять за законное и, не мудрствуя лукаво, идти на выручку тем, кого выручать в настоящее время надлежит ? Но то, что ясно теперь нам в 60-х годах, понималось совершенно иначе в 20-х годах. То было время увлечений, бы-ло время фантазий, фантазий честных и благородных, с которыми мы можем не соглашаться, но не уважать которые мы не можешь. Повторять теперь зады, идти по дороги Волка Караджича было бы, разумеется смешно и нелепо, и лучшее тому доказательство, что это было бы смешно и нелепо, что все его последователи обрываются, так что имена их делаются почти смешными. Но штука, затеянная ими тогда принесла свою огромную пользу, и относиться к ним, к этим людям, создавшим славянские литературы на местных наречиях, легко нельзя. Свое дело они сделали, свою службу они сослужили. Ребятишкам, разумеется, надо читать детские книги. Славяне были тогда ребятишками, нужно было им не только разжевать пищу, но и в рот положить - славяне были тогда грудные младенцы, которых кормить можно было только молоком. Все-таки славяне приучились читать, все-таки создали кое-какие литературы неизящные, до такой степени жалкие что нельзя даже посоветовать заняться славянскими наречиями для изучения славянских литератур; но дело сделано. Честь и слава тем, которые сделали первый шаг; камень в них бросать нельзя, хотя они шли не по той дороге, по которой в наше время следует идти...
V.
Скоро две недели, что я здесь, и все еще не успел осмотреть всех достопамятностей столицы Льва Галицкого. Город чрезвычайно красив и отлично вымощен, как все Австрийские города. Улицы, большею частью, прямые и недурные. Архитектура домов изредка напоминает краковскую, то есть, стены идут не по отвесу, а откосом, отчего каждый дом напоминает собою крепость и свидетельствует не то о неуверенности архитектора, не то о намерении сохранить дом для потомства на веки вечные. Много фонтанов и много статуй на улицах; великолепный бульвар (вал) проходит по середине города; красивые площади (рынки) и порядочные отели. Вывески все по-польски, изредка по-еврейски и по-немецки; польский язык и польский говор всюду так преобладают, что проезжий может и не догадаться, что он не в Польше. Даже чернорабочие в городе - поляки, даже села кругом Львова - мазурские: прежнее правительство нарочно населяло мазурами окрестности города, чтоб распространить и язык, и веру господствовавшего в Речи Посполитой племени. Костёлы очень хороши. Большею частью стоят они на местах русских православных и униатских церквей; им же досталась и большая часть русских церковных имуществ. Осмотрел я большую часть здешних русских (униатских) церквей - все невелики и все бедны; во всех слышится одна и та же жалоба на невозможность хоть немножко исправить обряд и на отсутствие всякой моральной и материальной поддержки со стороны правительства. Из России тоже ничем их не поддерживают, по нашей робости и застенчивости которой ни у одного народа и ни у одного правительства на свете нет. Пруссия открыто помогает кирхам и обществам немцев-протестантов в Венгрии; Франция и Австрия явно поддерживают католиков в Турции - одни мы церемонимся и трусим, потому что не освободились еще от немецкого формализма, мертвящего всяку душу живу, потому что... да мало ли найдется всяких “потому что!”
Есть здесь у русских ставропигийская лавра Успения Пресвятой Богородицы, древность которой восходить к XIII веку. При ней замечательно братство в защиту от полонизации, существующее до сих пор, типография, книжная лавка. Лавра делает все, что может, для поддержания Руси: книги издает, ученые журналы, месяцесловы; словом, все делает, на что только средств хватает. К братству ставропигийскому принадлежит почти каждый порядочный русский в Галичини: это я заключаю из “Альбума” протокола братства с древнейших времен и поныне. “Альбум” этот чрезвычайно любопытен в пояснении, откуда взялась наша гражданская печать и почерк прошлого века. Говорят, что Петр Великий гражданскую печать выдумал, а оказывается, он, просто-напросто, заимствовал ее у галичан и прочих малорусов, которые употребляли ее еще в XVI веке. Заголовки многих грамот и статутов, виденные мною в Ставропигии, начерчены чисто нашими гражданскими буквами, а текст, писанный в XVI веке - очевидный прототип нашей скорописи и наших прописей елисаветинских и екатерининских времен. Малорусы, которые столько содействовали нашему просвещению со времен Никона, переделали нашу старую азбуку и скоропись на свой лад - и к счастью, переделали хорошо; их почерк действительно был четче и проще нашего.
Видел я в ризнице старые евангелия. Два из них виленские издания 1644, оба в серебряных позолоченных окладах. Надпись на первом из них гласить: “Арсений Желибовский милостью Божьем, епископ львовский, галицкий и каменец-подольскиий, сие евангелие тщатемь и иждивением соделати и окрасити повели, лета Господня 1647 месяца мая 11-го дня, благополучне в то время царствующу всесветлому королю Владиславу IV за патриархи (sic) константинопольскаго Иоаникия, престоле же святыя митрополия киевския содержащу Селивестру Косову”. На переплете распятие; крест русский, осьмиконечный. У Спасителя руки простерты, как всегда у русских; под крестом купель; Самсон, Мария, Иосиф. Тут же орудия казни, которые обыкновенно сопровождают русский крест, и которые, говорять, недавно запретили писать на крестах, ставимых по дорогах, в нашем юго-западном крае, предполагая, что эти орудия казни занесены к нам католичеством. Защищать церковь от раскола и от латинства надо чрезвычайно осторожно! с плевелами можно и пшеницу повыдергать... На обороте моление о чаше. Работа, очевидно, не русская, но условия русской живописи сохранены. Другое евангелие того же издания: “сам тетроегль (тетраевангель) сотвори и окова Драгна и внук ея Или Камараш; и да е в митрополие о Сучави”. На обороте собор пресвятой Богородицы, св. Феодор, Димитрий, Георгий, Онуфрий, Прокоп. Переплет обоих этих евангелий сплошной по-старому. Третье евангелие, печатанное в Москве при патриархе Иоакиме, переплетено уже по-новому: пять икон на бархатном поле.
В канцелярии Ставропигии висят портреты неизвестных русских, снятые с гробов XVI века. Мужчины с чубами я с усами, женщины в брызжатых чепцах; только одна простоволосая, должно быть девушка, и, судя по портрету, замечательная красавица. Есть еще портрет старой монахини, в каптыре без клобука. Имена этих людей неизвестны. Портрет Зубрицкого висит там же: великого галицкого историка уже нет на свете - он умер глубоко оскорбленный нашею старою цензурою, которая за весь его многолетний труд в пользу русской науки и за всю его преданность России - не пропускала его истории Галичины, потому только - о доброе старое время! - что в истории этой он не признал Владимира Святого богатырем, чем его ни былины народные не признают, и чем его никто не считает. Нельзя же, в самом деле, требовать от каждого святого всех мирских совершенств: очень вероятно, что св. Борис не был писателем, а св. Глеб не знал химии - все это не лишает их права на наше поклонение им и нисколько не колеблет веры в них. Вот эта фраза покойного Зубрицкого, которая так возмутила покойную цензуру: “Замечаем недостаток доблестных качеств в характере Владимира, мы поклоняемся ти, святый Богоугодниче Владимире, славословим тебя, как крестителя и просветителя русскаго народа, озарившего нас светом истиной виры, молим тя быть ныне и присно заступником русского племени и русской державы, но богатырем славить тебя нам невозможно”. И из-за этих фраз, на которые ни один читатель и внимания бы не обратил, ученое сочинение, плод долгих и серьёзных исследований, не попадало в Россию, а прочие галицкие ученые руки опустили и не стали приниматься за большие работы, потому что Россия не может быть надежным сбытом для их произведений... Я видел у них множество сочинений, совершенно готовых к печати, но они боятся приступать к издержкам, потому что не уверены в возможности сбыта. Немцы их жмут, евреи грабят, поляки гонят; все мало - надо нам было показать, что и наша копейка не щербата! Теперь, разумеется, времена другие, но не мешает приводить иногда себе на память это недавно прошедшее, чтоб вперед избегать тех же самых ошибок.
Церковь построена в конце XVI века, но внутренность ее сильно переделана; иконостас почти вовсе без икон, старые иконы подновлены так, что ничего и сказать нельзя о них. Самое любопытное - купол, в котором помещены два молдавские герба, польский и московский, потому что молдавские воеводы и царь Федор Иоаннович жертвовали на устройство этой церкви. Над московским гербом, над щитом, что по середине орла, где теперь пишется императорская корона, поставлень крест - осьмиконечный символ русской церкви. Другие гербы не удостоены этой почести. Вот вам и голос старых веков, как русские граждане Речи Посполитой смотрели на свои отношения к Москве, от которой были отчуждены и в церковном, и политическом отношениях! Опять выходит, что слияние русских племен воедино никак нельзя считать интригою московских бояр и петербургских министров, и что Польша должна была пасть, потому что стояла на дороге к этому слиянию, потому что она противоречила историческому инстинкту масс. Еще одну вещь я заметил - это старинный рукомойник в ризнице, на манер наших тульских, с висячим краном, который надо толкнуть внутрь, чтоб вода потекла. Откуда завелись эти рукомойники у нас? их, кроме России, да, кажется, еще Польши нигде не видать: прочие славяне о них, как и о самоварах, понятия не имеют...
Книжная лавка маленькая; но в нее умещается вся галицкая литература, состоящая из маленьких книжечек, потому что большие ни у кого средств не хватает печатать. Русских изданий почти вовсе нет: наша почта и вообще пересылка книг как-то так ловко устроены, что не то, что никто из славян, но даже галичане, не могут добиться получения наших изданий, отчего, разумеется, наши авторы и издатели много теряют, а распространению наших идей и вообще всякому умственному общению с нашими братьями в Австрии положены преграды. Выписанную книгу ждут по году и по два; вместо двух рублей, она обойдется в десять, да еще книгопродавец русский вышлет неполный экземпляр, с недочетом в листах: пусть, дескать, бракованный, завалящий товар даром не пропадает... А тут поляки, и французы кричат о русской пропаганде! Нечего сказать, нашли пропагандистов!
Несколько месяцев назад, призывает г. Паумгартен, бывший наместник Галичины - добрый немец, но слабый, потому что не было у него поддержки в Вене - одного из начальников ставропигийскаго заведения.
- Ради Бога, что у вас делается? Вы явно проповедуете православие!.. - Что такое?
- Да в вашей книжной лавке на окне выставлена - вот, у меня записано “История Унии” Бантыша-Каменскаго, которая напечатана в России, проникнута таким антикатолическим духом... Ксёндз один увидел ее в окне, перепугался и подал рапорт в консисторию; консистория снеслась с нунцием в Вене; тот министру, министр мне... Помилуйте, это уж из рук вон! Вы и себя и меня губите.
- Да позвольте, у нас, в Австрии, свобода печати. Здесь же во Львове печатаются польские переводы Ренана “Жизнь Иисуса Христа”, продаются открыто и разложены на окнах всех книжных лавок - это посолонее всякой истории уний.
- Знаю, знаю; но, это видите, общее, а книга Бантыша-Каменскаго прямо против власти святого престола.
- Опять-таки, здесь же, во Львове, печатаются и продаются такие немецкие книги о папе, что даже читать страшно. Пропаганда против святого престола ничуть не запрещена - Австрия либеральное и конституционное государство.
- Знаю, все знаю, все понимаю. Да сделайте вы как-нибудь, чтоб только эти поляки не кричали. Продавайте там что хотите, только не выставляйте на окно - им это глаза дерет. Из пустяков они подымают тревогу, вводят правительство в хлопоты, администрацию ставят в затруднение - пожалуйста, снимите с окна. По закону, вы правы - да, видите, поляки...
Анекдот этот рисует вам все здешние отношения русских к их двум правительствам: польскому и немецкому. Поляки преследуют их за все и про все, во всем видят русскую пропаганду и русские деньги (rubli moskiewski, moj panie!), а немцы ничего не понимают, стараются умиротворить обе стороны и потому мирволят подякам. По австрийским законам, здесь каждый русский книгопродавец мог бы завести русскую книжную лавку, а еще лучше, летучую библиотеку. Здесь большая охота знакомиться с нашею литературою; но для этого нужно, чтоб нашим посольствам и консульствам было предписано наблюдать интересы русских частных людей, живущих за границею - тогда только может быть всякая заграничная торговля в руках наших русских купцов, а не в руках разных немцев и евреев. Но ждать этого преобразования и обрусения наших посольств - долгая песня.
Есть Дом Народный во Львове; так и написано на нем русскими буквами: Дом Народный. На крыше приделан золотой галицкий лев, упирающийся на скалу. Задом к этому дому стоит памятник Станислава Яблоновского, каштеляна еtc., некогда защищавшего Львов от Хмельницкого... Вообще, Хмельницкого помнят и русские, и поляки. В Перемышле, во Францисканском костеле, есть образ Божией Матери, которая синела, зеленела, краснела и белела, когда казаки подходили к городу и, наконец, младенец отвернул лицо свое в сторону, смотрит теперь не на мать, а к дверям... толкуйте как хотите!
Дом Народный, слава и гордость галичан, очень невелик: в четыре этажа и в девять окон в ряд. В 1849 году император Франц-Иосиф подарил своим верным русинам (die treue Ruthenen) развалины бывшего университета, разбитого во время бомбардировки. Мигом священники, чиновники учителя, хлопы сделали складчину и поставили этот дом, паладиум русской народности в Австрии. Последнее, что было, отдавали; мне указывали одного старенького чиновника, который имеет всего 300 гульденов годового жалованья. Всю жизнь копил этот человек крейцеры себе на старость 500 гульденов скопил, а стали делать складчину на русское дело, он их все отдал. Священники по 1,000 гульденов давали, оставляя дочерей своих без приданного. Мужики развязали свою тугую мошну - не было русского, который не принес бы своей посильной лепты - и Дом Народный, этот вечный памятник русского патриотизма нынешнего поколения галичан, красуется, неприметный, невидимый за гордою спиною статуи Яблоновского. В этом доме помещается русская гимназия, бурса для бедных учеников, матица и русская беседа с их казино, то есть, клубом; театр и библиотека. Библиотека маленькая, только что заводится добровольными вносами. Из России в нее почти ничего не посылают, но зато посылают все, что только замечательного выходит, в польскую библиотеку Осолинских; даже такое интересное для всех православных издание, как синайская библия, прислано было не русской матице, а именно польской библиотеке - ргораganda moskiewska, panie! В библиотеке покуда замечательного очень мало, так что не знаю, на что и указать, кроме старой русской кольчуги, вынутой из Днестра. В музеуме, который тоже в зародыше, много старых русских нательных крестов, бронзовых, очень больших, створчатых, похожих на норманские: едва ли не отсюда пошли те маленькие крестики сердечком, которые теперь у нас так любит народ. Два бронзовые меча... но о бронзе и о бронзовом периоде мне придется говорить еще особо. По некоторым полученным мною указаниям, я имею основание думать что он еще вовсе не прекратился, а живет и здравствует в Галиции у здешних русских, как ни в чем не бывало. Археологи слишком поторопились его похоронами...
Казино заведено в первых числах ноября 1861 года то есть, вскоре после второго возрождения русского народного духа, по поводу польского предприятия изменить русскую азбуку на латинскую. Не тронь поляки русской азбуки, галичане жили бы себе тихо и мирно; но когда г. Дедицкий, нынешний редактор “Слова”, бывший тогда в Вене, узнал о покушении поляков окончательно отрезать русских от мнимого влияния на них москалей, переменить азбуку и тем порвать связь их с русскою церковью и с русскою историей, он издал брошюру (1859 г.) “о неудобности латинской азбуки в письменности русской”. Брошюра, как и все писанное этим замечательным галицким поэтом и публицистом, чрезвычайно хороша. Строго и последовательно доказывает он в ней, почему славяне должны уважать свою азбуку, почему она удобнее для славян путанной польской или безобразной чешской, писать которыми нужно гораздо дольше времени, чем русскою, потому что в русской нет ни лишних букв, ни надстрочных знаков; опровергает мнение, что употребление латинской азбуки может сблизить русских с литературами Запада - предлагает полякам читать Шекспира, не учась по-английски, так как польская азбука одна и та же с английскою... Брошюра эта разошлась в числе 2,000 экземпляров, что очень много для маленькой Галичины. Зашевелились русские при виде опасности; явилась русская газета “Слово”, г. Дидицкий просил Вену, где он готовился в учителя и сделался редактором “Слова”, издав предварительно огромный ученый и литературный сборник “Зоря Галицкая яко Альбум, на год 1860”, - том в 560 страниц. Чего-чего нет в этом сборнике! Первые ученые Галичины, гг. Петрушевич, Головацкий, Белоус, Гушалевич, Желеховский, В. Ильницкий, И. Ильницкий, В. Ковальский, Кордасевич, М. Малиновский, Попель, А. Й. Торонский, Цыбик, Шараневич, Ясиницкий внесли свои труды по истории и этнографии Галичины; первые поэты Галичины и даже Угорщины прислали своя стихи... Эта “Зоря Галицкая” должна быть настольною книгою каждого занимающегося изучением русской истории и русской народности. Появление ее произвело фурор. Подписчиков одних было 630, что чрезвычайно много, так как цена издания была довольно высока - три гульдена! Движение на этом не остановилось: завелось казино в Народном Доме, поместившемся в трех комнатах. Члены его платят по гульдену в месяц на его содержание, и разом нашлось 127 членов. Откуда они на все это деньги берут? поляки понять не могут и кричат что это все Moskwa przekleta robi. А у русских, у священников, у профессоров, у чиновников редко у кого даже часы в кармане найдутся, не то, что рубли! Сюртука себе нового здешний русский не сделает, а на поддержку русской народности против поляков и против католиков последний гульден отдаст. Завели они это для того, чтоб у них был свой центр, чтоб сближаться друг с другом, поддерживать друг друга, знать, что борьба идет, чем поляки их доконать собираются, и чем защищаться. Через год уже и театр г. Бачинского: выписали потому что польский театр, весь пропитанный польским патриотизмом, губительно действовал на молодёжь, а польский язык на сцене, в устах князей, графов, первых любовников и первых любовниц (!) переставал становиться языком простонародья. Театром они крайне дорожат и поддерживают его всеми силами; что он не прочен и что мы имеем право поддержать его, нисколько не оскорбляя венское правительство, поддержать не тайком, а гласно, напрямик - я уже говорил. Мы чехов поддерживали и поддерживаем в их матицах и литературных предприятиях - отчего же оставлять нам русских без поддержки? Но казино и театру грозила новая, неожиданная беда. Движение литературное у нас, украинофильское движение, явилось в Галичине движением политическим. Казино, вместо центра сближения русских, делалось каким-то политическим клубом, центром пропаганды разъединения. Этим бесида оградила себя раз навсегда от молодёжи, “ревность имеющей не по разуму”, и спасла молодые головы, которые начинали кричать, что Галичина, по своей истории и языку, принадлежит не Австрии. Принципы - или как поляки лучше нас выражаются засада (у них заимствовано это слово) - засада народности,
положила конец и польскому и ультрарусскому агитаторству: казино заведено не для агитирования приверженцев той или другой стороны: его путь - поддержка и развитие русской народности в Австрии, в тех пределах, какие положены общими законами государства. Наконец, устраняются споры о вере и об языке: не возбуждать, а заглушать следовало вопрос, какой здесь народ живет, русский или рутенский, и куда следует идти унии, в католичество или в православие. Вот как умно и просто распорядились старшины этого клуба в трудное для них время польских демонстраций и повстанья, когда даже русская здешняя молодежь забредила украинофильством и казачиною. Запрещено ничего не было, потому что клуб и не мог запрещать; но из клуба были изгнаны всякие задорные вопросы, и он остался нейтральным ко всему, что на свете дается. Право, сюда учиться надо ездить.
Обвиняют галицких литераторов, зачем они пишут таким варварским языком. Я уже не в первый раз привожу примеры их языка, который, между нами будь сказано, возмущает меня до мозга костей моих. Как им иначе писать, когда даже я, в те четыре недели, что в Галичине, то и дело борюсь с полонизмами; когда здесь никто не учился в школах общерусскому литературному языку, и когда подле них шумит молодежь, увлеченная казацкими преданиями и доносит на них, что они москали! Не потому г. Головацкий, Петрушевич, Дедицкий, Гушадевич и проч. и проч., пишут безобразно, чтоб они не умели выразиться иначе, а потому, что публика их не привыкла еще говорить по-книжному, да и не для всех еще решен вопрос; один народ южноруссы и великоруссы, или два.
Изгнанные из казино украинофилы бушевали, кричали против стариков-ретроградов, обвиняли их, что они запродали души свои Москве, вызывали их на бой, хотели стереть их с лица земли доносами на них полякам и немцам. “Слово” и старшие люди ничего им не отвечали. Они дали полную свободу брожению, ни в чем не препятствовали ему, но не раздражали его полемикою и борьбою. Украинофильство разрушилось “Метой”, которую никто даже не читал - и она решительно пала; этому уже и я очевидец. Ничто меня здесь так не смущает - ни даже приглашение явиться завтра на допрос в полицию, с моим паспортом, с показаниями, кто и зачем я здесь, чем живу и есть ли у меня дети - как встреча с здешним юношею в украинских шароварах с Чорное море, который обыкновенно радуется до крайности, что видит настоящого русского и выражает мне такие стремления, такие мнения об Австрии, Польше и унии, который для него вовсе небезопасны и которые ему не следует высказывать. Перемололось и мука вышла. Ни одного серьезно образованного человека, замечают здесь, не было между украинофилами, ни один из них даже и курса не кончил в университете или в семинарии: ни один из них не прошел серьезной, к труду призывающей, немецкой наукой. Так ли это, или не так - не умею сказать: лично я не знаком ни с одним из бывших предводителей этой партии, поэтому, не берусь утверждать общего приговора. Украинофильством здесь все почти более или менее, прошли, когда оно еще и у нас не заводилось; но если правда, что на его стороне остаются только недоучившиеся, то оно смерть в груди своей носит. “Мета” превратилась; редактор ее, г. Ксенофонт Климкович , скрывался; но теперь, когда я пишу эти строки, слухи ходят, что он вновь появился во Львове, и появление его объясняют возрождением польских надежд и програмою иагеиу Иеаго-“иоутои”, которая была на днях высказана; по этой программе следует запретить в здешних училищах русскую азбуку, очистить русский язык от московских слов и оборотов, ввести польский язык в церквах и отставить от службы учителей и чиновников из русских. Если это так и если юный вождь украинцев (ему всего 25 лет ) будет помогать полякам, то украинофильство решительно безопасно. Его не поддержит и переход русских стипендий в распоряжение сеймовой комиссии, состоящей почти исключительно из поляков. Забрав эти стипендий в свои руки, комиссия, разумеется, вынудит многих молодых русских к отступничеству - голод не свой брат, но в остальных раздуется зато такое отвращение ко всему не общерусскому, что не выдержит никакая Польша и никакая казачина этой моральной гайдаматчины. Борьба пойдет теперь не на жизнь, а на смерть; отчаяние придаст силы гонимым, как ни мало у них этих сил и как ни ждут они своего поражения. Поляки ловко бьют их - они их обвиняют в враждебности к либеральным мерам, предложенным сеймом. Миры эти состоят в ослаблении фанатического влияния духовенства подчинением его (польским) помещикам и в введений уездных дум (рада поветовая), из которых должны исходить все законы и все местные постановления, а в этих думах треть членов будет из крестьян (русских), треть из горожан (поляков и их орудия - евреев), и треть из помещиков (поляков), так что всякие антиисторические попытки против поляков и высокой польской цивилизации, стремящейся к объединению в полонизме и в латинизме всего населения Речи Посполитой, будут разрушены. Что делалось прежде - делается и теперь; ничто не забыто, ничему не научились. Во имя либерализма крестьяне просили на сейме, чтоб им отдали леса и выгоны, в этом им две трети польского большинства на сейме отказало а самоуправление под преобладанием шляхты и мещанства ввели, тогда как этого-то именно самоуправления и боится народ. Польша несостоятельна именно вследствие своих экономических и политических догматов, и я был прав, когда несколько дней назад писал вам, что именно здесь можно видеть, почему в XVIII веке, и православные, и униаты одинаково взывали к России с просьбою о помощи. Россия старых годов была, правду сказать, вовсе не привлекательна; шляхта действительно была властью предержащею, но кнут, все-таки, казался лучше шляхетства, потому что из-под кнута виделась нынешняя, хоть и неполная покуда, Россия, а из шляхетства ровно и ничего не вышло, кроме шляхетства. Польская литература не буднее нашей; поляки, благодаря эмиграции, ближе нас могли изучить учреждения и быть в Европе и Америке; науки их никакая цензура не лишала - и вот сейм их и стремления их те, что были. Русь - другое племя, другой язык, еддера, говорят они - Русь ближе к Польше, чем к Европе: допустим что все это так. Но Русь тянет к Европе или состоит в подозрении, что потянет к ней - и вся задача польской цивилизации состоит в предотвращении этого.
Что из этого выходит? Фаталистическая несостоятельность польского государства вынуждает его к насилию над всем, что не приняло католической веры и не заговорило по-польски, и крики поляков, что мы не русские, а татары, желание их, чтоб мы в Сибирь ушли, имеют полный смысл, потому что Русь к нам тянет и верою (хоть бы униатскою), и языком, и преданиями. Да, - здесь разыгрывается теперь пятый акт этой кровавой драмы...
Церковь хотят они построить подле Народного Дома, да денег нет, а церковь должна бы у них выйти на славу. По плану и по смете, она будет стоить 70,000 гульденов одной каменной работы, без иконостаса и утвари, которые обойдутся тоже тысяч в семьдесят гульденов. Видел я у них план этой церкви - совершенно русский; такая церковь и в Москве и в Петербурге была бы не из последних, по красоте архитектуры. Созданию этой церкви они придают большую важность, потому что она, эта церковь, воздвигнутая в ополяченном Львове, будет служить знаменем русской народности: о ней все здесь, в Галичине, мечтают, восемнадцать лет готовятся построить, но средств нет. Все разорились на школы, на бурсы, ни у кого наличности нет. Мы, русские в России, могли бы помочь, но мы косо смотрим на этих униатов, отступников от православия, ренегатов, потому что мы знаем все, кроме того, что творится на Великой Руси. Вольному воля, спасенному рай! Изучивши этот край, я смотрю совершенно иначе на унию и прошу редакцию “Голоса” удержать из моего гонорара 10 рублей серебром на постройку во Львове поганой униатской церкви, церкви, в которой будут ксендзы латинские проповедовать, в которой будуть служить бритые и стриженые священники, в которой папу будуть поминать. Я бросаю лепту - и всякому искренно православному советую от чистого сердца последовать моему примеру. С униатами, невинными орудиями Рима, только одна политика возможна - политика всезабвения и всепрощения. Поможем им в чем возможно; христианская любовь сильнее всяких лжеучений.
Казино “Народного Дома, где я бываю каждый вечер без исключения, где я совершенно освоился, где даже хромой Осип, состоящий в должности полового, ознакомился со мною и улыбается мне общими своими бакенбардами - заведение чрезвычайно оригинальное. Три комнаты в нем: первая - бильярдная, вторая -читальня, третья - так себе. Сбираться начинают в казино около пяти часов вечера, читают, разговаривают, играют в карты и на бильярде... как достался им этот бильярд, опять целая история, которую расскажу после; а им чуть не все казино держится. Вот две недели, что я каждый вечер сряду сидел в этом казино, и все, что могу сказать о нем, что я ни в одном клубе не встречал такого братства, равенства и свободы между посетителями, как здесь. Директор гимназии и учитель приходского училища, соборный протоиерей, член консистории, и деревенский поп, надворный (по нашему тайный) советник и писец в его же канцелярии - все здесь равны. Их связывает одно чувство, одна мысль - что все они, без исключения, русские, что каждый шаг их должен быть в пользу Руси, и что каждый промотанный крейцер есть крейцер, украденный у народа русского. И среди этих людей, волею-неволею, более и более начинаешь любить Россию, ценить свои силы и понимать, что русский народ, при всех его племенных особенностях и наречиях - один и тот же народ, несмотря на унию, на старообрядчество, молоканство, хлыстовство, на кацапство и на хохолство.
Три недели с лишком я ничего не писал вам, потому что у меня времени не было. Я все ездил да ездил вдоль и поперек Галичины, ездил на еврейских бричках и фурах, ездил на крестьянских возах, ездил по железной дороги, ездил с попами, с попадьями, литераторами и семинаристами, покуда в одно прекрасное утро, накануне Димитрова дня, не поехал совершенно неожиданно по Карпатам с двумя жандармами и не очутился под арестом в волостной тюрьмы Печенежинской волости, Коломыйского уезда. Четыре дня сидел я в этой тюрьме, покуда с меня снимали протокол, покуда телеграфировали обо мне Голуховскому и, когда исписалась, наверное, целая стопа бумаги о моей личности и о ее пригрешениях - пришло решение выпроводить меня за границу под административным надзором, на мой собственный счет, что и исполнено в настоящее время в точности, и я со вчерашнего вечера нахожусь в Яссах, откуда и буду протестовать против графа, не имевшего никакого права поступать со мною так невежливо. Я мог бы и в Печенежине сделать протест и взять адвоката, но тогда месяца два пришлось бы мне просидеть в комнате моего тюремщика Яна и унимать его четверых детей моею папиросницей, давая им играть ею, в награду за некричанье - что, согласитесь, не совсем приятное препровождение времени. Лучше ж я пробуду эти два месяца здесь и тем временем изучу или постараюсь изучить эту Молдавию, которая нам, как все, что у нас под носом, совершенно неизвестна. Мы мешаемся в здешние дела, путаемся в них как в лесу, навлекаем на себя нарекания, а дела, все-таки, толком не знаем, чем и возбуждаем в здешних жителях симпатию к Австрии и Франции. Когда я кончу писать о Галичине, я напишу вам несколько писем о Молдавии, в которых передам всю правду о ней, какая бы то правда ни была, приятная или неприятная. Я один шныряю по этим глухим и неведомым закоулкам Европы, которые несравненно полезнее знать и понимать, чем то, что творится в Бельгии или на Рейне. Пускай меня принимают за правительственного агента - с правительством у меня нет ровно никаких связей - я путешественник по страсти, по специальности; меня никто не посылал - я изучаю эти захолустья как ботаник новые виды растений, изучаю сравнительно, потому что я много уже видел и могу сравнивать, и переходя из панских хором в тюрьму и из тюрьмы в отель, разумеется, знаю много такого, чего никто еще не знает. Мне каждая дверь отворится, каждый придет исповедовать мне свое горе, свои надежды, свои политические стремления, и мало связей и дорог, которых бы я не знал и не узнал. Политических русских агентов нет - я могу заверить в этом графа Голуховского и компании. Русский шпион и русские рубли - выдумка польских шляхтичей, которые дальше своей Коломыи ничего не видали - бука, которым пугают детей, домовой, от которого открещивается набожная помещица - призраки, ясновельможный пане. Где эти шпионы? поймали ли хоть одного шпиона? Разве тот деревенский учитель, который недавно высидел семнадцать дней в тюрьме, в самом Львове, за то, что давал в корчме разменять рубль? Сделано было следствие - и что же по этому следствию оказалось?... Австрийское правительство завтра может перерыть сундуки у всех своих подданных, и если хоть в одном из них найдутся рубли, происхождение которых объяснить трудно, или хоть одну переписку с русским правительством - я сейчас же еду в Австрию, и пускай меня сажают на всю жизнь в Шпильберг. Я предлагаю графу пойти на это пари; граф от этого ничего не потеряет, как и не заплатить мне ничего за мои часы, за шубу, которые я должен был продать, захваченный врасплох его административною деятельностью: мне велено было ехать на мой счет и платить канцелярским сторожам за проезд.
Русские шпионы в Австрии идут не из Петербурга - не рубли русские вина всех зол: двадцать пять палок, которые, ни за что, ни про что, отсыпают хлопам в каждом участке, не считая тех палок и зуботычин, которыми каждый войт награждает их по своему усмотрению. Чего ж вы, пане, ездите по свету? спрашивали меня они: - чего вы сюда к наш заехали? Вас, добрые люди, хочу посмотреть, как вы живете... Какая ж вам, пане, корысть смотреть на нашу беду; заплатит вам кто за это?
"Я книгу напишу я о вас, такую великую, с картинками, идея уж вызревает. Ваши шапки, ваши свиты, хаты, все, все, что у вас есть - все напишу, продам, гроши заработаю - а о вас целый свет будет знать. Целый свет! Ой, який же вы добрый, пане, най (нехай - пусть) же вам Пан Бог поможе! Напишите, пане, что мы бедуем, так бедуем, что и сказать нельзя. Може другой монарх придет; тогда лучше будет.
- Что вы, человече, такое говорите! Разве можно такое говорить? Ваш Цесарь добрый человек.
- Добрый, пане; как же не добрый! да он бедный про нас ничего не знает: ляхи не допускають его до нас. Мы уже всякую надежду на него потеряли; може русский настанет... С нашего села был один хлоп в Московщине; сказывают, там не бьют палками, там царь поотбирал у поляков леса и пасовиски (выгоны) и хлопам отдал, и там суд хороший, и там податей вдвое меньше нашего платят.
- Ну, оно, пожалуй, и правда, только вам, человече, не подобает так говорить о вашем царе. Ведь беда будет, если кто донесет.
- Э! най буде - я ничего уж не боюсь; хуже того, как теперь, не может быть. Прежде там за кордоном (за границею, в России) хлопы нам завидовали, что у нас добре, от панщины нас освободили, и хотели они под нашего Цесаря достаться - а теперь их Царь лучше для них сделал, чем наши попы; леса и пасовиски им отдал: так они теперь нас зовут под русского Царя. Слухайте, пане, напишите все, что я вам говорю; я бедный, слепой человек, и все мы хлопы бедные и слепые люди, а каждый хлоп вам то же скажет. Пусть весь свет нашу беду знает, пусть все писари, крули знают, каково нам здесь жить, и пусть русский Царь придет, прогонит поляков, немцев и жидов от нас; а мы бедные, слепые хлопы, ничего сами сделать не можем, и согласия между нами нет. Напишите, пане не запомните.
Не нужны тут шпионы, рубли, чтоб привлечь этих слепых к России? Моральное влияние русского государства, его сила, его жизненность влекут к нему славян - а тут гоняются за призраками шпионов и агентов”!
Утро; тяжелые снеговые тучи висят на небе; холод до костей пробирает. Кучка моих товарищей-арестантов прижалась к забору нашей тюрьмы и смотрит в щель, что на улице деется. Смотрю и я - что ж мне делать, если не смотреть? Кто не смотрит, тот ничего не увидит.
Глухое, сдавленное рыдание раздается в толпе; один арестант отделяется от кучки и с плачем мечется по тюремному коридору. - То що такого? спрашиваю я. - Донька (дочка) у мене, пане, помира. - З голоду, комментирует другой арестант спокойно, бесстрастно, как будто дело идет о мухе, а не о человеческом существе.
- Баба из их села сейчас сказала, вон та баба, что прошла...
- А если донька моя умрет, то и двое других моих детей умрут - она у меня старшая в доме, а жонки у меня уж нема, в холеру умерла. Ой беда моя, беда моя!..
Страшно слушать как хлоп рыдает, и трудно мне рассказывать это. Грудь сжимается у меня, слезы на глазах, бумага моя темнеет, когда я это пишу, и грудь неровно движется. - О вы, бедные Грыньки, Грицки, Ильки, вы не прочтете моих строк, вы не будете знать, сдержал ли я свое обещание, что буду писать о вас; а я пишу, как мне это ни тяжело, и выйдет в свет книга, выйдет с картинками, и я постараюсь, чтоб она была переведена на другие языки, чтоб знали люди ваше горе, вашу слепоту. Вы же, из верности вашему цесарю, арестовали меня и даже убили бы, если б не были жандармы в вашем селе Акрешорах, на карпатских вершинах. Перечеркнутую бумагу, вы, бедные, приняли за план ваших сел, план Вены за карту гор ваших, бинокль за подзорную трубу, которая на двадцать миль бере, фотографический аппарат за инженерный. Вы бледнели при виде моей чернильницы, перьев, конвертов, и рылись в моих пожитках, отыскивая револьверов, писем, рублей московских. Будьте ж вы всегда так верны вашему цесарю, как я вас видел, ждите молча, пока настануть лучшие времена...
- Та я ж не розумию, человиче, як же то ваша донька с голоду умирае.
- Мене, пане, арестовали в лесу, когда я у цесаря лес крал, не дали мне домой сходить, у суседей или у жида выпросить чего для детей, привели сюда, замкнули. Ой, беда, бида!!!
- Так слухайте ж, не можно кого там найти з вашего села и послати детям?
- Грошёв, я, пане, не маю - я бедный чоловек. - Правда, отозвались мои колеги: - он грошев не мае бо дуже бедный.
Раскошелился я... Пусть не сердятся на меня ясновельможные паны: я могу быть самым проклятым москалем, но я, все-таки, не виноват, что у меня в груди хоть и чудское, но не злое сердце. Даже кот тюремщика, если б понимал о чем идет дело, уделил бы полмыши для спасения детей несчастного.
Хлопов приводили и уводили из тюрьмы без конца. К ним приходили их родные, приятели, с ними покалякать, арестованного пана посмотреть.
- Зачем же этот человек у цесаря лес крал? спрашиваю я их.
- Та он, пане, може десятый раз за лес сидит... - Бойтесь же Бога, человече; так не следует делать. Арестант понурил голову. Хлопство засмеялось; засмеялся какой-то еврей, пришедший еще раз поторговаться с хлопом, его должником, который тоже сидел с нами.
- А где ж он дров возьмет? спросил он меня, тыча пальцем в несчастного.
- Где люди берут.
- Люди покупают, а у него так мало земли, что купить не на что дров. Ну, он и крадет. Ну, и как же он не будет красть, если дома надо печь затопить? Детей заморозить? Ну! й пан пошел бы красть лес, если б пану было холодно, и у пана были бы дети, и у пана не было бы денег? - Он крал, пане, отозвался один старик: - чтоб жиду долг заплатить; грошей у него нет, так он платить дровами.
- Ну, что ж? продолжал еврей: - ну и что ж? А откуда еврей дрова возьмет! Ну и чем же ему хлоп заплатит долг? - Може пану чего купить нужно или продать; я знаю у пана денег нет... - Нет, покорно благодарю покуда. - Сюртук, брюки, часы, полость, плед... - Ничего решительно.
- Как пан хочет, а не то я всегда готов с паном гешефт сделать...
- Ой пане, пане! Бедуем мы, бедуем. Будете, пане, писать о нас, расскажите всем, пане, как мы бедуем. Подати у нас большие: дерут, дерут, со всего дерут, а тут еще неурожай был, может десятый из нас с голоду умер!
- С голоду? Да ведь вам писарь дал денег в помощь.
- Поляки, пане, раздавали деньги, а разве они знают правду!.. Тощает - тощает хлоп с голоду, потом вдруг пухнуть начнет, свалится и умрет где-нибудь под забором, как пёс.
-И вы не помогали друг другу?
- Где нам, пане! Теперь помежи нами, с тех пор как жиды сюда понабрались, согласия нет, хлоп хлопу крейцера не даст. Ой, так, так! хлопы мы дурные (глупые), слепые; ничего не знаем, ничего не умеем и жиды запановали над нами. Идет, пане, хлоп до жида, кланяется ему, просит дать ему в долг; жид даст ренский (гульден), велит через месяц два принести, или на шесть ренских хлебом ему отдать. Так у нас идет. Прошел срок - хлопу заплатить нечем, жид забирает у него скотину, хату, землю...
- Да ведь у вас не вольно жидам покупать землю? - Не вольно, пане, да жид мудрый, а хлоп слепой. Жид купит землю на лицитации (аукцион), или и так заберет на имя другого хлопа; что ж я с ним поделаю? - Ну, и будет жид сам землю орать, как вы? - Где ж там, пане! жид разве хлоп? Жид - жид. Он тому самому, у кого отнял землю, опять ее отдаст только на аренду, и тот будет на него работать всю свою жизнь.
- Да вы бы, люди, меж собой как-нибудь это устроили; ведь перед Богом грех так бедовать! - Слухайте, пане, сказал мне один товарищ: захочет вот этот хлоп купить у меня мою липту (шапку) и будет мне давать за нее ренский - я ему не продам; а жиду сейчас отдам за полренского. - Да отчего же так?
- Такой мы народ, пане; так идет у нас. - Ой, так, так, пане; так идет у нас.
- Ой, так, так, добрые люди; так идет у вас. Ой, так, так!!!
Ночь; ни звезд, ни месяца. Я иду - со мной сидит хлоп. Какое-то село, огоньки светятся в окнах хат. - Не спите, пане? - Нет, не сплю. - Беда вам, пане, ночью... - Какая беда?
- Вы приехали смотреть наш край; ночью ничего не видно. - Правда, что беда.
- А заметили ли вы, пане, что у нас в старых хатах окна такие маленькие, что человеку в окно не влезть; в новых окна большие и человек влезет в окно?
- Ну, если б вы не сказали, я бы не заметил. Отчего ж это так?
- Пан поднесет в корчме горилки? - Росповедайте, я поднесу.
- Мудрый вы пан, горшки наши осмотрели, по споднищам наших баб и по ручникам и по носам нашим, как по книге читаете, какие народы к нам приходили, а слышала ли вы про панщину?
- Слышал. Теперь восемнадцать лет, что вас освободили. - Так, пане; вы все знаете; так слухайте же: тогда над нами были атаманы, хлопы такие ж, как мы, и они гоняли вас на панщину. Три дня в неделю работали мы на панов, три дня на себя. Опоздает человек на панщину хоть полчаса, еще день в неделю будет работать, а задолжал пану, то и пять и шесть дней работал.
- Так и везде было?
- Не знаю того. Работали мы, а атаман стоял над нами с нагайкою и постегивал. - Хлоп хлопа?
- Хлоп хлопа, пане, постегивал, потому что если б он не стал постегивать, то эконом панский, или арендатор, или посесор позвали бы панских гайдуков, и дали бы атаману двадцать, тридцать и сорок нагаек. - Какие ж такие нагайки эти были?
- А такие, пане, как мой бич, только ручка очень коротенькая, а ремень длинный, в человека будет длиною плетёный, с узелком на конце. Вот что у нас было. - Ну, а окна?
- А окна, пане, делались маленькие для того, чтоб ни атаман, ни гайдуки не влезли в хату. Хлоп провинится и убежит и схоронится в хату, запер дверь - вот никто и не войдет к нему - не будут же стриху разбирать! А тем часом кто-нибудь из его родных просить за него пана или там эконома, и выпросит. Так для того в старых хатах маленькие окна, что панские гайдуки разбойничали по ночам и в окна влезали. И еще для того окна маленькие, что, бывало, хлоп провинятся иди задолжает пану, пан и велит вынуть у него окна: а зима, а дети - беда. Вот, хлопы и делали маленькие окна, чтоб если и вынуть, то не будет большого разорения, и заткнуть всегда можно. Ой так, так пане, была у нас панщина!.. - Ну, а теперь что ж гайдуки? - А теперь, как панщины нет и гайдуков нет - мало у которого пана есть два-три. Паны теперь разорились в конец: позадолжались жидам все равно как мы, люди.
Не верят хлопы, что панщина навеки сгинула. “Буде Польща, буде й панщина”, твердят они. Освобождение не дало им ни лесов, ни выгонов; хату затопить нечем, скотину некуда выгнать - и приходится работать на пана. За кордоном, говорят они, лучше: там Царь отдал хлопам все, что у них было и где они работали. Там Царь так сделал, что из которого пруда хлопы во время панщины рыбу крали - и тот пруд теперь их, на которой мельнице хлеб мололи - их та мельница. Они это знают от закордонных, которые теперь не нахвалятся своим житьем-бытьем.
Леса и пасовиски, лиса и пасовиски! только и слышите вы от этого народа. Поляки не дают им ничего, потому что злы на них за разоренье, потому что сами окончательно разорятся, если сделают им еще уступку, а разорись поляки - и пропала Польша. Но она и так пропала - уже более половины панских имений перешло в руки армян, евреев и немцев.
- Это костел?, - спрашивал я раз с двадцать, когда проходил мимо какой-нибудь церкви. Церковь можно всегда почти отличить от костела по ее малорусской архитектуре, по ее бедности и старости. - Костел, пане. Мы кажемо церковь.
- Как церковь? какая же это церковь? - Такая, пане, наша, русская, куда мы ходим.
- Не знал я, что у вас вера русская. У вас вера - та самая, что за кордоном? - Ну-ну, вот, пане, та самая. - Да ведь вы униаты? - Ни, пане, русины.
Вот и толкуйте с ними! Они даже существования унии не подозревают. Только один отставной солдат, желая блеснуть своим бывальством на свете, сказал мне, что вера у него русская, а язык униатский. Когда присоединится Галичина к России, уния в один день исчезнет. Священник запустит бороду, выкинет из символа веры и от сына, из церкви выкинет колокольчики - исправит мелочи в обрядах, и хлоп, все-таки, не будет знать, что он перешел на православие, будет себе твердить по-прежнему, что он русской веры.
- Москалей видели?
- А, пане, видели! то тверда вера, твердше нашей. Посты строго соблюдают, молятся. У нас на селе есть хлоп; был он ленивый до церкви и случилось, что поставили ему тогда на постой москаля: это когда москали, дай им Боже здоровья, ходили нашего Цесаря спасать от венгров и от поляков. Встает утром москаль, вычистил амуницию, хочет на службу божию (к обедне) идти и спрашивает хозяина, чего тот не собирается. А тот смеется: чего, говорит, я пойду - это все глупость, попы выдумали, чтоб народ обдирать. Как услышал это москаль, как взял хлопа за шиворот, отвозил тесаком - и повел в церковь. “Молись, говорит ты, хохол, дурень, не смей рассуждать!” Вот, пане, тому уже скоро двадцать лет теперь будет, как москали ушли от нас, а этот человек с тех пор ни одной службы божией не пропускает. Твердая вира у москалей, твердше нашей? - И ходили они в ваши церкви?
- А как же не ходили! С нами вместе ходили. Одна вера, только твердше у них, они нас набожнее.
Робок хлоп; смирен как курица, этот хлоп: кланяется низко - загребет шапку в руку и все ее к земле и к вашим ногам подсовывает. Пройдите мимо их - вскочат и побегут к вашей руке - так ни с того, ни с сего, просто из подобострастия. Побитый, задавленный, пятьсот лет пробывший под гнетом польской и своей шляхты, лишенный даже собственной истории, он помнит только татарщину и панщину, гнется в три погибели и, как все бессильные и бесхарактерные, становится жесток и неумолим, если власть попадает в его руки. Я это на войтах и на дворниках видел, то есть, на старостах (в Галичине говорят войт, в Буковине дворник). Помните вы гоголевских войтов и голов. Вот они - живьем перед вами, с палкою в руках, с арестами, с вопиющим самоуправством и с воспоминанием, что он или царицу возил, или с Голуховским разговаривал. Чуть он почует за собою власть и опору - нет границы его нахальству, а один он ни на что неспособен - доказательство в том, что между ними нет купцов: купцу надо уметь и сметь рассчитывать на свои собственные силы. Нет, - в Турции болгарин или сербин далеко не так подавлен, как эти русины и русаки. В Турции был разбой, а здесь была панщина, первообраз нашей барщины. В Венгрии было лучше, и там народ бодрее смотрит и предприимчивее. “Я плохо понимаю Россию и тамошнюю жизнь”, сказал мне один священник. “Мне дико себе представить, что названия улиц написаны по-русски, вывески на присутственных местах по-русски, по-русски военная команда, в церкви стоит генерал я молится; но все это я еще кое-как могу вообразить себе; зато, воля ваша, я никак не могу понять, что купець, фабрикант, могут быть русскими - это уж свыше моих умственных способностей!” Вот до чего дошли галичане или, лучше сказать, до чего довели их паны и евреи. А было и у них купечество - это летописи и акты говорят. Ходит хлоп, пьет, кланяется и ненавидит молча своих мучителей - поляков и евреев. У него одна мечта, одна мысль, одно стремление - избавиться от поляка и от еврея, и он ни за что приняться не хочет, ожидая, когда наступить этот час. В холеру мерли они как мухи, и радовались как только ненавидящий может радоваться, что и евреи умирают так же сильно. Найдись у них предводитель - не успеет правительство ахнуть, как ни поляков, ни евреев не останется в Галичине - так насолили им паны и корчмари. Но предводителей у них нет, потому что нет ни у кого предприимчивости, потому что они вместе держаться не умеют. Их села поражают своим бессилием: там хата, тут хата без общей улицы, без общего плана. Сравните их с великорусским, словацким или чешским, и вы поймете великую силу нашего мира или круга в сравнении с этою распустившеюся и расползающеюся громадою. Князь Олег, наверное, не без причины перебрался с севера на восток и променял Новгород на Киев. У великорусов было нетрудно хозяйничать варягам: великорусы звали их дело делать, суды рядити, княжить и володати, а не удаль показывать. Великорусы призвали варягов проверять их действия: они смотрели на них, как старообрядцы на своих духовных владык - как на неизбежное зло, как тяжущийся смотрит на своего стряпчего. Олег подумал, подумал, да и перебрался в Киев, а в Киеве Аскольд и Дир уже пануют над хлопами - по шапке их! Пока собирались громады, пока войты с присяжными микали людей, пока люди лапти надували, да потом думали, ничего не решали, да захотели посмотреть, что дальше будет, яки воны вражи варят фигли будуть показувати и що с того всего буде”, а Олег объявил Киев матерью городов русских и пошел завоевывать всяких вятичей да радимичей, древлян и бужан, и Цареград повоевал, и устроил дела, так, как только умный Карл Карлович умеет устраивать. Вот откуда пошла есть русская земля” - от бессилия хохлацкого: Устроилась она гайдамацким нападением на Игоря, отчего Ольге понадобилось усилить войско и надзор, окрестилась по воле Владимира да его бояр, вероятно, таких же войтов, и пошла себе жить да поживать, пока не пришли татары и пока великорусы в Суздали, во Владимире, в Москве не взялись за ум и, к ужасу удельных князей, не стали распространять меж купечеством и боярством “московское согласие
единого православного толка” - о собирании землиц. А Южная Русь с своею нерешительностью, с своим выжиданием, да почесыванием чубов, пошла гулять в Литву, в Польшу в Австрию, к панам, жидам, изредка отзываясь гайдаматчинами и утекая в Сечь, которая воевала-воевала и ничего не завоевала, тогда как такая же беглая Волга, уходя от бояр, воевод и приказных людей, шла-шла и дошла вплоть до Канады.
Что такое было малороссийское казачество? - раздраженное хлопство, под предводительством Хмельницких, усвоивших себе польскую удаль и польское неуменье что-нибудь прочно и толково устраивать. Шестьдесят лет прошло от присоединения Малороссии к Москве, и стоило Петру арестовать войсковых старшин, чтоб казачество потеряло всякую силу, потому что малорус шагу не может ступить без предводителей. Стоило захотеть Екатерине - и крепостное право явилось. Читайте историю унии и особенно Конисского: - отчего они, эти белоруссы и малоруссы сами не перевидались с Польшею, сами не стряхнули ее ига? Стоило Конисскому воззвание к своей пастве сделать, и был бы Польше конец без иностранного вмешательства. Нет, он писал в Россию, ждал, раздумывал, соображал, каждый шаг рассчитывал; а поляки, между тем, тысячами переводили хлопов в унию, били его священников, замыкали церкви, отбирали монастыри, и не будь поляки бестолковы, не приглашай они сами иностранцев мешаться в их дела - не только православия, даже уний не было бы теперь в землях Речи Посполитой. Речь Посполитая цвела бы да процветала, а русские в ней, не только шляхта, но даже хлопы, были бы давно католиками 84-й пробы. Правду смеются над мазуром, что слепой мазур под темною звездою родился: его доля действительно незавидна. Тысячу лет сряду выкидывает он из себя шляхту, пана, поляка, а сам ничему не научился, ни вперед не пошел, даже народных песен почти вовсе не имеет; себе добра не сделал и русских в беду ввел.
Ненавидит хлоп пана; беда как он презирает его за его неудачи в повстаниях.
- Коли инший монарха прийде до нас, пане, толковал мне один очень умный хлоп: - а ляхи будуть знов (снова) евтятувати, то мы справимся с ними не так, как там за кордоном - у нас дело живо пойдет. И чего там войско на них посылали и бились с ними? - или там хлопы такие дурные, дурней наших? Поляки хвастают, что каждый по двадцати москалей позабивает, а сами хлопа боятся: как хлопа увидит, так и в ноги.
Чего только не выделывали над ними хлопы во время повстания - хлопы их в Польшу возили... Узнал об этом священник, призывает извозчиков:
- Что ж это вы делаете? Бунтовщикам помогаете! кровопийцам вашим и отцов ваших! Вы одурели - вы Польши хотите!
Смеются хлопы. Просим его мость, пусть его мость ничего не боится, и пусть также не гневается. Мы просим его мость, мы Полыни не хочемо, а най же гроши пански и нас, у бедных хлопов ся зостанут”. - Як то? я не розумею.
- А прошу ж его милость, ведь они нам платят за провоз и дорого платят, а Польши не будет, потому что их теи москали позабивають - що ж они зроблят москалям? в у нас в Галичине меньше поляков, и на свете будет их меньше, и нам будет меньше хлопот, и москалям меньше. Прошу его милость, позвольте нам их возить к москалям... прошу его милость.
Священник только руками развел на такую логику. Но это были еще добросовестные люди; они действительно доставляли седоков до границы, или куда сговорились; а то и так бывало, что хлоп возьмет седока, едет с ним и слушает его рассказы о том, как хлопам хорошо будет при Польше. Когда хлоп наслушается вдоволь пропаганды, то вдруг останавливает лошадей:
- Ну, прошу пана - я теперь повезу вас, пане, до вийта; вы, пане, як я виджу, поляк-бунтовщик. - Цо, цо?
- Треба буде вас, пане, заарештувати... - За цо?
- Вы, пане, Польщи хочете: треба вас буде заарештувати. Ту недалеко до войта. - Але ж, мой коханый! - Двадцать рейнских заплатите?
- Прошу - и блудный повстанец отдает все, что есть. - Слезайте теперь - идить пехотой, где хочете. Бувайте здоровы, пане.
И это еще хорошо. Во Львове хлопы останавливали прохожих и спрашивали: “Прошу пана, може пан потребуе воз? - Потребую, потребую, мой коханый. - Пану треба ехати за кордон? шепчет хлоп. - За кордон...
- Я пана до Варшавы отвезу - и кони маю и воз маю! Бедняга поляк чуть не скачет от радости. Почтивый хлоп даже за труд не дорого берет, садится и катит. О, теперь пришло его время, будет он теперь рубить москалей так, что чертям в пекле будет тошно! теперь настало время отличиться и пролить кровь за Отчизну. Теперь, теперь сбудутся все мечты, лелеянные с детства, всосанные с молоком матери. Он или падет или отомстит за кровь убитых, за слёзы сосланных... - А кто это сидит еще на возу? - Прошу пана, это наш человек, с села. Лесок. Воз останавливается - хлопы слезают... - Все гроши, пане, давайть!
Вычищаются карманы, хлопские кулаки гуляют по спине мечтателя - он остается один, без денег, поруганный, опозоренный, избитый.
- А, песья кровь, москали. Это они подкупали хлопов, это все пропаганда москевска, работа партии святоюрской!... И не видит он, что не чужие интриги, а сама Польша-мать, за которую он под пули идет, деморализовала хлопа. Не видит он, что виноват не хлоп-мошенник, а блестящая история блестящей шляхетской республики, и что никакие силы в мире не повернут назад Речи Посполитой.
В хату к Грынце входить Иван, служащий конюхом на панском дворе.
- Грынцю, слухайте, що я вам расповедаю. Меня пан послал к вам; пан говорит, что вы почтивый хлоп, и что вы его любите и готовы за него в огонь и в воду. Он хочет, чтоб вы пошли воевать с москалем. - Я!?
- Вы. Слухайте! Стухайте! Пан даст новый кожух, капелюх и чоботы. Я пойду; пойдите и вы; Петра возьмем, Димитра, Данилу, Василя...
- Що ж вы, Йвасю, може вы сьте ся дурнем зробили? - Слухайте, слухайте-но; возьмем капелюхи, кожухи, чоботы, еще пан може грошей даст, горилки поднесет - и делу конец; проводим пана до кордона и утечем назад; пускай там его москали забьют...
Чешет хлоп свой чуб. Зовут на совет Петра и Дмитра - те тоже чешут чубы, думают, думают, ничего не придумают. Зовут Василя. Василь разрубает гордиев узел: “пойдем к его мости и его запытаем”.
- Пойдем к Шмулю! догадываются все и валят в корчму, где уж наверно гордиев узел будет разрублен.
- Ну, вы, дурни; хлопы! Что ж такое? отчего вам не йти? пан дает вам все - идите; отчего вам не йти? День, два дня, три дня побудете с паном, там москаля не найдете, дорогу потеряете, пана потеряете, прийдете домой - сюда, ко мне. Отчего вам не йти? Продадите мне - я видел кожухи и все видел, я куплю - десять ренских дам. Вы дурни - хлопы - отчего вам не йти? - Польщи не будет, а кожухи будут! - выпейте горилки - вот вам по келишку - после заплатите.
- Да слухайте, Шмуле... начинает Василь. - Не хочу; чего я буду слухать? гой хлоп, гой дурень - ты мне должен уж пять ренских, вот записано - иди, возьми - чего я буду слухать. Идите все - возьмите у пана и приходите ко мне - я вас всему научу.
Прекрасно рассказывает пан хлопам о Казимире Великом, о Льве Сапеге, о Константине Острожском, о том, как хорошо будет хлопам, когда возродится Польша, рассказывает им все про демократию, про равенство, даже клянется и крест целует, что отдаст им леса и пасовиски, даст им право держать мельницы и корчмы - только помогите, помогите люди! И катятся слёзы по его усам, катятся искренние слёзы - он не лжет. Он верит в возможность возрождения Польши, он верит, что она действительно будет либеральнейшим государством даже для хлопов, он душою и лом готов на все реформы, он даже на православие согласен. Мало таких панов, как он, но есть такие между поляками: есть люди, которые искренно веруют в возможность либеральной Польши... И обходит хлопов панская жена с бутылкою старого венгерского, и дает им денег, и просит, умоляет их не отходить от ее мужа, спасти его от вражеских пуль и штыков, не оставить его раненого в руки москалям-варварам, заклинает она их всеми святыми, их церковью, их детьми, могилами отцов и дедов их, она в ноги падает им...
- Вот вам еще ренский, говорит пан, осматривая револьверы: - сходите к Шмулю; ничего ему не говорите - я знаю, вы умные и честные хлопы, не пьяницы, не обманщики - выпейте и приходите, через час едем.
До границы русской верст с тридцать; от границы русской до штаба генерала польского верст десять - он держится ближе к границе, чтобы легче получать амуницию, рекрутов, и иметь возможность ретироваться когда угодно. Сытые кони пана духом домчали до штаба, - приятель Шмуля, за приличное вознаграждение, перевел повстанцев за границу.
- Пане генерале, я привез с собою всего шесть человек моих хлопов - трудно у нас набирать их, святоюрцы и московская пропаганда все испортили; но за этих шестерых я могу отвечать, что они готовы за нас в огонь и в воду; прикажите позвать их - это их поощрит: они еще не бывали в огне.
- Пане адьютант, позовите хлопов, что приехали с паном графом.
- Они куда-то ушли, пане генерале.
- Может местность осматривают - я за них ручаюсь. Будут отличные косиньеры; пань генерал увидит, каковы они.
За треть цены продали хлопы кожухи Шмулю, нарезались как следует, денег не получили (и для чего же вам деньги, сказал Шмуль), а получили право забирать в счет что хотят.
Где мой муж? где мой муж? плачет графиня. Нам воротиться повстанские офицеры велели; говорять: у вас ружей нет.
Тишина еще была; пробуждение духовенства от летаргии только что начиналось; народ спал. Никто не знал ни его страстей, ни его заветных грёз.
Настал 1846 год. В тишине, неслышно, скупали поляки оружие, составляли план, чтоб разом подняться восстанием, захватить Галичину... Тогда глухо волновалась вся Европа: на дворе стоял 1848 год. Поляки, как теперь, так и тогда, верили искренно в возможность Польши, и им в голову не приходило, что для хлопов не все равно - будет Польша или нет. А хлоп думает иначе: он думает, что все же лучше, когда у него есть царь в Петербурге или цесарь в Вене или церол в Берлине, чем круль в Варшаве. Хлопу нельзя будет жаловаться полякам на поляков: поляк поляка не выдаст, сокол соколу глаза не выклюнет. Он также несогласен на польского круля, как поляк не согласится на воцарение в Варшаве барона Ротшильда, а ведь барон Ротшильд - претендент на иудейский престол. Барон Ротшильд имеет такое же право на польский престол, как и князь Чарторийский. Хлоп ничего не значит; хлоп - скот, дойная корова; только интервенция и капитал могут иметь голос в государственных делах: стало быть...
Настало время восставать. Войска не было в Галичине. Непрозорливое (совершенно слепое) австрийское правительство ни о чем не думало. У богатого пана, в русском селе (не помню название), собрались повстанцы и послали за хлопами. Хлопы явились, выслушали речь, выслушали все доводы, узнали, что панщины не будет и что все будут равны - и пан и хлоп, что хлопы будут заседать на сейме, и объявили наотрез, что они не хотят Польши, а будут держаться цесаря.
- Я понимаю, что это значит, сообразил один пан: наш хлоп упрям - без палки с ним ничего не поделаешь. Наш хлоп добр, но у него хлопский разум - надо его припугнуть... Волей не пойдете за нами - силою заставим! Да что с вами толковать, мы и без вас спасем нашу Отчизну; сидите себе тихо - вы не понимаете добра, которое мы хотим сделать для края...
- Не можно, пане, бунтовати - прошу пана, обозвался оратор.
- Кто ж это не позволит?
- Прошу пана - мы не можем того позволити. Прошу пана - мы е цесарски!
- Ах ты, песья кровь! и хлоп покатился убитый из пистолета.
- Тихо, вы! теперь видели - сидите смирно по хатам, и кто пикнет - тому так же будет. За нами целое войско польское придет.
Хлопы исчезли. Паны одни остались. Нужно было еще закусить, сигары раскурить, патроны приготовить - через час в поход, за Польшу, за родину, за завет отцов...
Из-за забора показался хлоп, другой, третий, десятый, сотый - хлопство направо, хлопство налево, впереди хлопство, позади хлопство. И все с цепами, с косами - и требуют, чтоб поляки положили оружие, дались перевязать и отвести их к начальству. Паны не сдались - они надеялись выдержать осаду: хлопы обложили дом соломой, зажгли, стали у дверей и у окон, и пошла работа цепами!
Весть об этом событии быстро разнеслась по панам - восстание оборвалось. Паны притаились, тихо сидели по своим дворам и даже в гости друг к другу ездить боялись. Везде мерещилась им грозная фигура хлопа с цепом или с косою, как и до сих пор мерещится. Это попы униатские и чиновники австрийские сбили хлопов с толку, решили поляки - и предали анафеме тогдашнего полицмейстера г. Хоминского (русского), который ни духом, ни телом не виноват в этом деле. Вопрос ясен; если попы и полиция могли сделать пропаганду в народе против Польши, отчего же шляхта не могла сделать пропаганду за Польшу? До последнего повстания вся знать в Польше, начиная с полиции и кончая ксёндзами, была в руках ревнителей Речи Посполитой - отчего же хлоп не участвовал в повстании (за весьма малыми исключениями)? И, отчего - оттого, что вот какие бывают происшествия... Пирует пан со своими приятелями панами. Венгерское льется вино.
- Я знаю, панове, говорит пан - кто виновник злу - евоты русские мутят против нас хлопов. Хлоп - дурень, ничего не понимает, скот, а вот тут у меня, на селе, поп подбивает их против меня: лесов требуют, выгона. Вот такого лайдака попа следовало бы поставить в пример другим.
- И повесим, говорят гости, у которых уж давно шумит в голове.
- Пойдем и повесим.
- Хлопы, я скажу вам, панове - добрый народ: меня, как отца, любят, но каналья поп!... Вот хлопы, что меня во дворе, каждый душою и телом мне предан и все мне пересказывают, чему их поп учить; ну, я им за это кварту горилки дам, панове.
- Пойдем к попу и повесим его, как жида, как пса.
И венгерское льется; его подносит лакей из хлопов, а панове не замечают, что лакей бледен, как смерть, и что брови его судорожно насунулись.
Венгерское льется - бутылок на столе довольно. Преданный пану не на живот, а на смерть, лакей, незаметно выскользает за дверь, в сени, в конюшню... В конюшне стоит панский любимый жеребец, купленный за дорогую цену; лакей выводит его за ворота, карабкается на него и без седла, без узды, летит по пашням, по выгонам, по проселкам до первой крайней хаты разбросанного южнорусского села. - Федько! Федько! Федько! отворяйте! - Що там? Чого? Я уже сплю. -
Але кажу отворяйте! Що ж там у вас?
Паны хочут его мость повисити. Бувайте здоровы. - Бувайте здоровы. И лакей скачет назад во двор, а за панским столом никто и не заметил.
Утро. Старенький поп, которому не то что агитировать, даже и говорить тяжело, проснулся, сотворил молитву, надел тулупчик и пошел на двор вздохнуть свежим утренним воздухом. Отворил он дверь, взглянул и ринулся назад: по разным углам двора, у хлева, у стодолы, у конюшни стояли хлопы с косами. “Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного”! промолвил он, что это, бунт? или меня хотят убить? Да будет воля твоя! Будь - что будет: я старик, мне и так не долго маяться по свету”. И он снова вышел. - Просим его мость - не ся бойть: ляхи вас не повесят. Священник ничего не мог понять, какие ляхи, за что его вешать.
Еще анекдот. Я очень люблю рассказывать дело анекдотами, потому что они лучше всего рисуют характер края. Один священник беседует с паном о Польше.
- Что вы мне толкуете, говорит пан; - что хлоп не любит поляков. Послушайте хлопов, и вы увидите, что он более недоволен своими попами, чем папами. Что вы сделаете, если я скажу хлопам: “люди, повесьте попа, сожгите церковь; веру попы для своей наживы выдумали - не будете плакаться, что надо за требы платить”.
- Я, пане ясновельможный, скажу только, отвечал священник: - “люди, не вешайте пана, а возьмите все панское: я вам все отдаю” - что тогда будет с паном? Между нами, попами, есть дурные люди - где их не водится - но пусть пан попробует спалить церковь - я знаю, что я сделаю.
Была в 1848 году революция во Львове. Львов, как я уже говорил, - город чисто польский, как Вильно, как Житомир, как Каменец. Польские студенты поставили там баррикады, австрийское войско осадило и бомбардировало город, а по селам все было тихо. Паны не выходили даже из домов.
Едет русский семинарист домой на село; хлопы останавливают бричку. - Пустить, добры люди, я русин есмь, попович... - Русин сте? Добре ж, читайте “Верую”! - Верую во единого Бога Отца Вседержителя, творца неба и земли, видимым же всем и невидимым. И во единого... - Добре, досыть (довольно), едить (поезжайте)!
Отчего хлопы не спросили “Отче наш”, потому, что эту маленькую молитву и поляк, чего доброго, выучит, а спросили длинное “Верую”. Меня тоже не раз допрашивали, чтоб удостовериться, точно ли я не поляк, какие у нас молитвы и когда за литургией поется или читается - и это не только люди, но даже образованные галичане. Вот оно, чем народ-то распознается, чем своего от чужого отличают. В аудитории мы толковали себе дело так, а на практике, выйдешь на экскурсию, на чистое поле - дело и окажется иначе. Далеко еще не буду я агрономом, если хоть сотню агрономических сочинений прочту, - на дугах, на пашне, там надо учиться делу. Вот оттого самого и надрываются понапрасну поляки и наши утописты, что они из своего кружка не выходят, что у них не хватает нравственной храбрости смотреть, что вне их мира творится: ну, и идут, несчастные, на виселицу, на каторгу, или в эмиграцию... Ой, так, так, - восклицают галичане, когда им приходять в голову грустные мысли. Ой, так, так! скажу и я... В нынешнее повстание поляки, для возбуждения патриотизма, вздумали ставить кресты из дубов, которые выросли еще во времена Речи Посполитой. Кресты эти делались из нетесанных поленьев, как дерево выросло, прямо в коре. Ставили их с процессиями, с демонстрациями - все как водится. Хлопы поняли, что это значит.
- Прошу пана - это так. Поляки пошли к цесарю и просят его, чтоб он снова завел панщину. Цесарь говорит:. “я этого не могу”, а поляки говорят: “вы это можете”. Тогда цесарь сказал им: “добре! если срубленное дерево зазеленеет и панщина будет”. Вот они теперь - прошу пана - и сажают в землю кресты из срубленного нетесаного дерева и надеются, что оно зазеленеет - а разве, пан, Бог услышит их молитвы? Вы, пане, как думаете? Легенду эту вы услышите от каждого хлопа. Хлоп сам ставит кресты на перекрестках, на полях (те кресты, которые мы теперь уничтожаем в западных губерниях, потому что копье и трость, приделанные к ним, мы, в простоте души, считаем не православною прибавкою); кроме того, он нам оставил кресты в память своего освобождения, с надписями: 1188 року, 3-е мая. Памятка свободы. Уж и не знаю, эти кресты тоже будут ломать или нет? а на них есть даже иногда северно-, так и южнорусские. Что касается выработки нашего малорусского языка в книжный язык, то нельзя отрицать, что народ в 16,000,000, (т. е. вдвое, сколько всех поляков на свете), мог бы, при благоприятных обстоятельствах, образовать свою собственную, независимую от великорусской, литературу; а слилась бы она или не слилась с существующим уже книжным русским языком, было бы вопросом будущего. Но если этого не сделалось, то кто же в том виноват, как ни сами поляки, под владением которых столько веков жил малорусский народ и под властью которых (большинства в сейме) живет здесь и поныне? Великорусы лучше умели пользоваться обстоятельствами. Они к своему родному великорусскому наречию примешали классическое церковнославянское и живое малорусское и изо всего этого, при помощи ученых велико-, мало- и белоруссов, образовали общий русский книжный язык, который всем русским племенам равно доступен и равно далек от простонародного говора великорусского, как и от мало- и белорусского. Для выработки же малорусского наречия оставалось было еще одно поле, т. е. Галичина, где по истине благоприятствовало ему не очень распространенное знание книжного русского языка, роскошно обработанного в России, и великорусского произношения. Я сам был подвижником на этом поприще и думал, даже до конца последнего заседания галицкого сейма, что поляки, братья славяне, имеющие на сейме преимущество составлять большинство, приложат всевозможные усилия, чтоб, поданием нашим народным школам и другим учреждениям братской помощи, поставить нас в возможность выработать наше малорусское наречие в независимое от великорусского. Голос мой, при предложении посла (депутата) Лавровского о глупых 3,000 ренских гульденов для нашего, ультрамалорусского театра, был лебединою песнью, с которою упала последняя надежда на братство соседей поляков и самый исключительный малорусский патриотизм, которого первые поборники за кордоном (т. е. в России), потеряв последнюю опору на галицком сейме, перешли прямо в великорусский стан, потому что ясно стало, что если малорус не хочет сделаться поляком, то у него только одно прибежище - выработанная, готовая, богатая книжная русская литература. А кто в этом хоть и малейшее имеет сомнение, пусть только внимательно читает “Газету Народовую”, и поймет он, как нельзя ясно, для чего в Галицкой Руси поисчезали все народные партии и стало одно общее мнение, которого верным выражениeм служит наше Львовское “Слово”.
Но пойдем дальше. Я греческого обряда, и этого же обряда Москва держится. Как униата, меня с римской церковью связывают три догмата: о главенство папы, о происхождении Духа и о чистилище, а с Москвою все остальное: тот самый Бог, единый в Троице, те же самые св. тайны, та же самая библия, буква в букву, те же самые святые отцы, та же самая, от тех же вселенских учителей происходящая, литургия, ее же самые боговдохновенные молитвы и песнопения и те же самые праздники, тот самый язык церковнославянский, то же самое летоисчисление. У нас рождество - в Москве рождество; у нас богоявление - в Москве богоявление; у нас мясопуст - в Москве мясопуст; у нас поклоны - в: Москве поклоны; у нас “Христос воскресе” - в Москве “Христос воскресе и пр. С Москвою, несмотря на унию и на обрядовые аномалии унии, меня Господь Иисус Христос и общение святых вяжет, потому, что я молюся о всей во Христе братии нашей, а мои праотцы, записанные в помянниках несколько веков назад, одни были униаты, а другие православные. Так уж если отречься, то значит: перестать быть русским, христианином, славянином, отречься греческой церкви, греческого богослужения, летоисчисления, праотцов своих и сделаться - чем? Если уж не язычником, то Духинским, предателем церкви отцов и дедов своих, отступником Руси? Спрашиваю саму “Газету Народовую”, можно мне это сделать?
Теперь разберем здраво, возможно ли мне отречься?
“Никому, а подавно “Газете Народовой”, под ведомством которой я, как священник, не состою, не принадлежит право сомневаться в преданности моей унии, пока я пребываю в общении с св. римскою церковью, исповедую все ее Догматы, почитаю видимого главу церкви, папу римского, и за него всенародно молюся. Что касается обряда, я могу иметь убеждение, что он у нас искажен и что нужно его очистить (т. е. от латинских прибавок). Убеждение это было и есть не только мое, но и каждого, кто хоть какое-нибудь понятие имеет о греческом обряде, как то ясно выражено в пастырском послании к перемышльской епархии 28-го июня 1862 г. Правды этой давать некуда; но иное дело убеждение, а иное дело повиновение власти. Как священник, я считаю своим долгом, и даже помимо убеждения, исполнять в точности, что мне велит церковная власть. Предпославши это, перехожу к сметному требованию “Газеты Народовой”, чтоб я отрекся всякой связи с схизмою, т. е. восточною церковью. А как же это сделать? Как мне теперь войти в церковь? Вольно еще мне трижды перекреститься? Нет не вольно, потому что именно так крестится схизма, а я должен отречься от всякой общности с нею. Начну с богослужения: “благословен Бог наш”... Нет, нельзя - так начинает вся схизма от Соловецкого Монастыря на Белом Море, вплоть до берегов Далмации, а мне поставлен ультиматум: отречься. Да это еще что! Мне даже войти нельзя в мою церковь, хоть бы в ту самую, которую я своим трудом, любовью братчиков и щедротами высоких благодетелей соорудил, потому что, знаете ли, на престоле этой церкви лежит - о, горе! - евангелие, изданное за благословением четырепрестольных патриархов, - стало уже решительно схизматическое! Каждый здравомыслящий человек поймет, что для исполнения условий, под которыми “Газета Народова” может рушиться, вверить мне приход Глебович - надо попросту отречься и обряда и народности, и сделаться настоящим поляком.
“И удивляться теперь, что с такими варварскими засадами (принципами) Полония падает! Разве это не естественно? Положим, что Польша воскресла, Польша в старых границах, в которых местилось несколько миллионов русских схизматиков, что делала бы с ними власть, когда бессилие ныне открыто исповедуется! Благословить следует нам наше австрийское правительство, под гуманными законами которого живут на Буковине, живут спокойно потому, что там еще не добралась до них ни власть сеймового польского большинства, ни языческое беснование “Газеты Народовой”... “Газете Народовой” хочется с лица земли стереть Москву и схизму, и нести на Восток западную цивилизацию. Желаю ей в этом успеха, но мне сдается, что осуществление этих дерзких замыслов не обойдется без больших затруднений! Что же меня касается, я бы покорно просил “Народовую” выпустить меня из под своей опеки - я уже совершеннолетний и имею некоторые свои убеждения, оставить которые могу только с самою жизнью.
О. Наумович говорит, то говорит и каждый галицкий священник. Чем больше стараются их ополячивать, чем больше мешаются в русские дела, тем шире и шире раздвигается бездна, отделяющая Русь от Польши. Неделикатность поляков и бестакность их - поразительны; на них точно проклятие какое лежит, что они не понимают своих собственных интересов и, стремясь восстановить Польшу в старых границах, сами же возбуждают ненависть к себе большей половины населения старой Польши. Они мешаются в такие дела своих названных братьев малорусов, в которые именно им то мешаться бы и не следовало. Что за дело католикам мешаться в богослужебные обряды униатов или православных? Люди, которые употребляют латинскую азбуку, и потому незнакомы ни с церковным, ни с древнерусским языком, разве могут иметь право указывать своим братьям, употребляющим славянские буквы и выросшим на старинных славянских и русских книгах, как писать и какие слова употреблять и не употреблять? Неужели же справедливо было бы изгнать из малорусского правописания и, только потому, что ренегаты и потомки ренегатов не знають, где ставить эту букву? И где ж, наконец, смысл в этом преследовании московского языка и московской литературы? почему не следует ничего читать по-общерусски?
Сделаю еще выписку из того же номера “Слова”, который я взял наудачу - все номера “Слова” одинаковы, во всех один и тот же протест против нападок “Газеты Народовой” на самостоятельность и самоправность Южной Руси. Священник о. Степан Григоришин, защищая “Слово” от обвиненья, будто оно занимается только возбуждением ненависти к полякам, а жизненных вопросов края даже и не трогает, говорит, между прочим, следующее:
“Если “Слово” часто затрагивало вопрос о существовании и о несуществовании целого галицко-русского народа, то оно вынуждено было на это, - потому что того требовало общественное мнение народа, а если б мы видели, что “Слово” не затрагивает жизненнейшего нашего вопроса, т. е. не поддерживает нашей народности, то мы на него не подписывались бы. Что толку человеку во всем его благосостоянии, если ему грозить смерть? Поэтому и существование народа имеет такое значение, перед которым все другие вопросы отступают на задний план.
“Стремление “Газеты Народовой” клонится только к тому, как бы русский народ лишить его народности. Стремление это очевидно. Сперва надо искоренить русский язык, потом русское богослужение, и дело затем будет легкое.
“Идет дело о том, чтоб из русских выделать поляков и на их плечах поставить Польшу в старых границах. Какова будет эта Польша, можно видеть из того, что мазуры, уже самые коренные поляки, даже и знать о ней не хотят.
“Народовка” говорит: уступка полякам страшное дело“. Как же она, бедная, ошибается! Уж если кто, то именно мы, русины, желаем полякам наибольших наиобширнейших, благ, как в материальном, так и в моральном отношении. Каждый день молимся: “Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи”.
“Но любовь к ближнему так далеко не заходит, чтоб позволить скривдить себя в том, что всего дороже; у нас есть обязанности к нашему народу, и то, что нам передали целым наши предки, мы должны целым передать нашим наследникам, а именно: веру нашу русскую, народность русскую, язык русский, грамоту русскую и нашу русскую землю, со всеми принадлежащими ей правами и преимуществами.
“Народовка” пишет: “Слово” жалуется на притеснение Руси, если община будет иметь право решать вопрос об официальном языке). И тут она ошибается. И “Слово” и все мы стоим на том, чтоб это делалось честно и добросовестно. Но, к сожалению, нельзя не сказать что польская опека так далеко распространилась на сельское население, что оставила его в величайшем невежестве, так, что оно не может даже обороняться против злоумышленных происков, потому что его понятия о праве совершенно ребяческие.
“Забыла что ли “Народовка”, как говорилось: “не хочу я, чтобы хлоп умел читать: он мне еще процессы будет делать”? Боится, что ли, правый человек процессов? А если, помимо того, выучивался хлопец у дьяка читать, то его мандаторы (управители имений, приказчики) в наказание в рекруты сдавали. От такой-то опеки глубокая темнота обняла народ, а панове поляки, пользуясь ею, говорили хлопу: “а як вы хцеце, бы до вас писано? не правда, же так, як тэраз до вас мовемы, а вы-сьце розумили? а може по немецку?”, на что темные люди, разумеется, отвечали: “а так, так! мы, не умеем по-немецки.
“Панове поляки не могли в восемнадцать лет научиться русской азбуке, когда ребенок в третьем классе гимназии в полчаса выучивается греческому алфавиту, а через час уже и читает...
“При таких заявлениях отвращения и злобы ко всему русскому, и при силе, которую имеют панове ляхи, при темноте простого народа, в какую его погрузили ляхи, можно разве рассчитывать, что русская община всегда так решит, как того требует сама природа, правда и разум?
“Раз, что ли, бывало, что, как русский человек заговорит с паном поляком по-русски, так и услышит от него неприятности? Удивительно ли, что громадянин, не могучи еще освоиться с конституционными идеями и все еще труся в схизме, все-таки семь таинств, а в бусурманстве ни одного нет.
“Что у нас тот же обряд, что у наших братьев великорусинов, то совершенно естественно, потому что мы греческого и они греческого обряда, и мы хотим постоянно держаться этого обряда, тем более, что, через вкравшееся к нам латинство, сделалось все едино - можете в костёл ходить. А в церковь? Сохрани Господи - это не все равно! И через эти-то махинации некоторых ваших ксендзов, многие попереходили на латинский обряд, а с обрядом и народность свою оставили и ополячились. Отсюда-то, панове и зависть, что, через очищение греческого обряда от латинской примуси, кладется рубеж между вами и нами, и что не можно будет создать Польши на русских плечах.
“Мы не контролируем ваших дел - чем же наши мешают вам? А наши вам очень мешают. Мы употребляем ту же письменность, какая у нас веками употреблялась, и вы говорите нашему монарху: у галицких русинов та же письменность, что и в России; стало быть, они опасны в политическом отношении; душить их нужно, польскую азбуку им навязать, чтоб они ополячились и помогли воссоздать Польшу.
“А святому отцу, папе, говорите: у австрийских русинов такие же обряды, какие и у россиян - душить их нужно, чтоб на схизму не перешли; иначе сказать, нужно их облатынить и тем ополячить, чтоб они помогли нам воссоздать Польшу от моря до моря. А русины об том и слышать не хотят.
“Знаете ли вы, что наш папа повелел нам всецело сохранять обряд, переданный нам от святых отец, и вверил нам его целость и правильность? А знаете ли вы, что значит слово, данное святым отцом?
“Мы не хотим ни ляхами быть, ни быть под ляшским правительством. Поэтому-то вы и интригуете, как бы подорвать доверие к нам его величества цесаря и у папы, я тем погубить нас. По напрасны труды ваши! Вся образованная Европа хорошо это видит и знает, и не даст так легко отвести себе глаза.
Здесь отец Степан Григоришин, само собою разумеется, ошибается и ошибается жестоко. Не только необразованная Европа ничего не видит и “Газета Народовая” говорит то же: малороссийское направление преследуется в России наравне с польским. Эх, братцы, что ж вы толкуете! Кто преследует поляков? Да ведь недавно еще, до 1831 года, у вас было свое войско, свои польские финансы, своя администрация, свои костёлы польские. Вы были в таком положении, в каком нас даже самая разгоряченная конституционная фантазия не может представить - а были вы этим довольны? Ничуть! Вы думали о том, как уничтожить холопскую Русь, да бунты подымать, и гневаетесь, что Россия усмирила вас силою оружия.
А разве Австрия не была вынуждена поступить точно так же в 1846 году?
А что Россия велит aai учиться по-русски, так разве у нас не велят учиться по немецки? Есть в этом что-нибудь необыкновенное? Разве это не вынуждается государственным единством?
Что у вас позакрывали некоторые монастыри - нет ничего удивительного. Пока монахи смиренно служили Господу, не упражнялись в революционерстве, так и сидели себе спокойно, а как стали они вредны правительству, так и закрыли монастыри. А разве другие державы, как в новейшее время Италия, не уничтожили множество монастырей? Что у вас вводять славянскую азбуку - что ж диковинного? Сам Шафарик говорит, что вы славяне. А не хотели вы несколько лет назад, да и теперь не хотите, что ли, навязать нам чужую, латинскую азбуку?
“Говорите, что малорусское направление преследуют. Слава тебе, Господи! Уж есть, есть, есть русины, где недавно еще слышали мы: кто в тое вируе, най здоров мьруе! То, что происходит в Галичине - мистерия, которой и у нас не понимают. Мы стоим чересчур высоко для того, чтоб понимать, что делается в подобных краях. Мы интересуемся высшими вопросами, общеевропейской цивилизацией, но снизойти до Галичины мы, если бы и хотели, то не умеем. Вопль галичан нам не слышен и не понятен. Настоящие русины-украинцы теперь в России в гору пошли, а своих перебежчиков и сами чураются. “Кто же хоче слухати, най слухае”. “Наше последнее слово: - Мы ни под каким условием не сделаемся поляками. Будем русскими; русского языка, унии (но с обрядом, первобытная чистота которого обеспечена нам папою), ее правительства австрийского хотим держаться. А с недругами нашей народности, которые нас обсыпают подлыми отвратительными клеветами, попирают народность нашу, язык наш, бесчестят предводителей нашего народа - разрыв на веки. Вековая история довольно нас научила, что с таковыми поносителями Руси компромисс невозможен! Вот оно и выходит, что борода-то, в самом деле растет да растет, и что платье далеко не делает человека. Под католическою сутаною бритого униатского священника как под немецким мундиром бритого русского солдата или канцеляриста, бьется сердце заветами отцов, преданиями и, пожалуй, предрассудками истории, ненавистью ко всему иноземному и страстью ко всему своему. Десятки, сотни лет проходят; над Галичиною пять веков рабства прокатило; “Это кажется, что все старое забыто, что народность выродилась, она голосу не подает, она чуть что не ругается над своими святынями - и вдруг, нежданно-негаданно, оказывается, что бритва не только не уничтожила, но еще усилила и угустила бороду!
Государь Александр Павлович, по воспитанно своему, был больше иностранец, чем русский, а настали тяжелые времена и пришла ему в голову мысль запустить бороду, надеть тулуп и уйти с народом в Сибирь - и он не постыдился заявить это решение, и народ его понял.
История валяет, по-видимому, вкривь и вкось: то татарщиною пропечет, то самозванщиною протрясет; там уния, здесь раскол; тут немцы на шею сели, там поляки шпорят, на одном конце все пошло смесью французского с нижегородским, на другом - смесью немецкого с хохлацским; а вот, наступает, у дверей стоит время слияния во един народ и во едино царство всех племен русских, и оказывается, что лезвия бритвы не уняли роста православных бород. Это-то приводит в отчаяние поляков и в ужас Европу, которая какими-то непонятными судьбами, сама, в лице Австрии и Турции толкает даже нерусских славян в союз с нами на правах Финдяндии (читатель, без сомнения, знает, что теперь заговорили чехи, словаки, словинцы, воеводинские сербы и прочие славяне, благодаря дуализму барона Бейста). История Иванушки-Дурачка: родная печь сама нас везет и Елена-Прекрасная сама врезывает нам в лоб самоцветный камень. И при всем-то этом, мы так беззаботны и так нераспорядительны! Разве так поступали бы французы? Разве так немцы и итальянцы делают? Большая половина публики даже не знает, что такое Львов, что вместо латинской Гилиции на свете существует русская Галичина. Разумеется, при таком московском ротозействе, да с остзейскими очками на носу, мы далеко не уедем, ездя, неизвестно зачем, в очень далекий Париж и, не заглядывая в под носом находящуюся у нас Галичину, Румынию, Болгарию, Сербию, Хорватию, Словенско (Словацкий Край), путешествуя по Волге и не удостаивая своим посещением верховьев Днепра и Западной Десны. Американцы и англичане пустыни Америки, Африки и Австралии исследуют, Французы в глубь Китая забираются, во имя науки, во имя знания - а у нас, со времен Хабаровых, Жневых, Шелеховых, точно перевелось поколение железных разведчиков неведомых стран, исследователей неизвестных племен и загадочных человеческих обществ. 0тчего с нами такое? Отчего у нас, в таков горячее время, такое разительное отсутствие предприимчивых личностей? Отчего у наших редакций такой вопиющий недостаток в толковых корреспондентах по делам славянского и православного мира? Что мы, не доросли или переросли?
Как почти нет хлопа в Галичине, который не ждал бы моего прибытия, чтоб избавиться от невозможных податей и от еврейского гнета, так почти нет священника, который не думал бы одинаково с отцами Наумовичем и Гришиным. И напрасно было бы думать, что взгляды, высказанные ими в приведенных отрывках, почерпнуты из наших книг или газет. Ничуть не бывало: в Галичине русские книги редкость, а газеты и подавно. Во Львове получались в мою бытность, т. е. в сентябре и в октябре 1866 года, только “Голос”, “Русские Инвалиды”, “Неделя”, “Современная Летопись”, “Московские Ведомости, да еще, кажется, “Петербургский Листок”. Прочие редакции не обменивались тогда ни с “Словом” Е. Дедицкого, ни с к Неделею” священника Попеля. Толстые журналы уж и вовсе не получаются в Галичине; о них там даже понятия не имеют; даже самое существование их мало кто подозревает; и подписываться-то на них у галичан капиталов не хватает. Да если б и получались по экземпляру каждого из наших повременных изданий, то и тут не было бы большого толку: на 8,000 читателей, все-таки, не хватило бы ни времени, ни возможности ознакомиться с нашею литературою, с языком нашего образованного общества, с нашими воззрениями и с нашими стремлениями. Галицкие русские развились и развиваются совершенно самостоятельно, без малейшей связи с нами и без малейшей зависимости от нас: они даже нашего общепринятого языка не знают, и что они пишут по-русски, то нам более чем трудно читать, по милости множества провинциализмов, полонизмов, да немецко-латинского синтаксиса. Ли-тература их, поэтому, стоит совершенно особняком - она и по духу своему, и по направлению, и по языку, равно чужда нашей, провинциальной, южнорусской и польской.
Галичина-маленький русский мир, оторванный от общей русской жизни и ведущий пять веков свою особенную жизнь, жизнь борьбы и усилий к слиянию воедино с остальною, забывшею его, Русью. Поэтому-то, изучение Галичины важно не только в политическом значении, которое она начинает теперь приобретать, становясь яблоком раздора между нами и Австрией, православием и католичеством, ареною, на которой окончательно разрушится судьба бывшего Польского Государства - Галичина имеет еще другое важное значение, как наглядное, вопиющее доказательство необходимости единства русских племен и как довод, что собирание Земли Русской не интрига правительства и не ухищрение дипломатов, а, просто-напросто, инстинкт Русского Народа. Все утратил этот маленький край: его дворянство ополячилось, его мещане или ополячились или впали в индифферентизм, его купечество не держало конкуренции евреев и исчезло без следа. Вся ценная жизнь и сознательное чувство народности осталось только в попе, да в поповиче, но и те были уже вбиты поляками в унию... Изъязвленный, в грязь затоптанный, одичавший народ, народ с кругу спаиваемый евреями, казалось, шествовать даже перестал. Никто о нем и не вспоминал: ни немцы, ни поляки, ни русские. Львов так радикально преобразился у нас в Лемберг, что официальный язык наш знает только Лемберг, немецкий город, такой немецкий, до такой степени незаботящий нас, что нам даже надобности
нет иметь в нем своего консула...И старое и среднее поколение галичан еще видело русских в 1849 году, когда наши войска ходили спасать Австрию от мадьяр; но, само собою разумеется, наши офицеры не могли, да и не умели сделать что-нибудь для поддержки народного русского духа в этом несчастном крае. Новое поколение, особенно по селам и по маленьким городам, не слыхало ни единого слова на нашем общепринятом языке. На меня смотрели, как на чудо-юдо морское, прислушивались к моему произношению, заставляли меня читать, писать, и были крайне довольны, что через полчаса беседы со мною привыкли свободно понимать меня, и что разница между их местным наречием и нашим книжным языком, с его московским аканьем, действительно, не мешает взаимному пониманию. Жаль только, что, судя по моей худобе и болезненному виду, они невольно составили себе весьма невыгодное понятие о великорусах, или россиянах, как они нас называют с книжного и прежнего официального языка; но вина не моя, если я таким образом повредил репутации моих многоуважаемых соплеменников; пусть же забираются в эту глушь люди кровь с молоком, косая сажень в плечах - я уверяю их, что никто там не усомнится в их великорусском происхождении, как сомневались в моем, по милости моего дон-кихотского сложения. Отрезанные нелепыми трактатами от великой семьи русских племен, герметически закупоренные в свое захолустье нашею паспортною системою и устройством нашей границы (которое не столько спасает нас от еврейской конт-рабанды и от польской пропаганды, сколько охраняет Австрию от нашего влияния на галичан, на угорских русских и вообще на славян), галичане страшно идеализируют Россию. У нас все хорошо, все верх совершенства. Наша политика, наша литература, наше общество, наши учреждения, наши города, чистота наших улиц и нравов, самая физическая наружность каждого из нас - верх совершенства, по их понятиям. Хотите обидеть их или навлечь на себя подозрение, что вы польский шпион - а мне и это случалось - расскажите им что-нибудь о темных сторонах нашего быта о сектах, например, или о нашей прежней бестолковщине в иностранной политике - и вы увидите, по выражению лиц их и по перемене в обращении с вами, что вы их насмерть оскорбили в их заветных верованиях. За то, восторженные, самые утрированные похвалы России отворяют вам все двери и все сердца, и мне не раз случалось иметь неделикатность давать советы моим тамошним друзьям, чтоб они были осторожные на язык с людьми, которые, как и я, могут явиться без всяких рекомендаций - я должен был в Кракове уничтожить мои рекомендательные письма, чтобы никого не компрометировать, а шпионы, в самом деле, могут быть подосланы венским цесарем или польским крулем...
- Откуда ж, спросит меня домосед-читатель: - взялся у галичан такой русский патриотизм?
Статья моя вышла чересчур длинна для фельетона. Через несколько дней я расскажу историю пробуждения русской народности в галицком духовенстве.
Пробуждение русской народности в Галичине возникло само собою, без всякого влияния или толчка со стороны нас, русских, живущих в ?innиe. До сих пор мы ровно ничего не сделали для поддержки русского элемента в этом, так мало известном нам крае Русской Земли, отрезанном ошибками прошлых поколений от русского государства.
В двадцатых и тридцатых годах нынешнего столетия связь между Галичиной и остальной Россией была совершенно порвана. Как ни худо было в Австрии, но все же тогда Австрия была просвещеннее России; администрация была в ней местная, гражданские законы мягче, и если при Меттернихе политическая цензура была не слабее нашей, то все же людям, не мешавшимся в политику, в Австрии жилось легче, чем у нас. То было время, когда славянские массы спали непробудным сном, и только в головах нескольких передовых людей зарождалась и вырастала идея о национальностях и о правах их на самостоятельное политическое существование. Известно, что чехи, а за ними хорваты и сербы, возрождением своих национальностей обязаны были преимущественно филологам, лингвистам, историкам, антиквариям, которые, начав из любви к науке собирать данные о прошедшем и настоящем быте своих соплеменников, полюбили их, возгордились ими и бросили в них искру патриотизма. Вследствие изучения грамматики необразованных и неразвитых наречий, начались попытки писать на этих наречиях; стали придумывать новые слова для выражения предметов отвлеченных и для замены иностранных технических терминов народными, стали являться газеты, повести, сборники песен, и зародилась мысль о взаимной солидарности всех славянских племен, которая довела и доводить славянство до его глубокой любви к России, как к единственному независимому и могущественному Славянскому Государству, кажущемуся им теперь спасителем их от векового немецкого, итальянского и турецкого рабства. Первые начали чехи - за ними хорваты и сербы. Между сербами явился в то время известный Волк (по сербскому произношению Вук) Караджич, величайший знаток сербских песен и сербского языка. Познакомившись с Гриммом, Караджич, не получивший никакого научного образования, совершенно подчинился влиянию великого лингвиста и, по его совету, принял за правило писать как слышится, т. е. отбросил всякую традиционную орфографию буквы п, ь, в - и, во имя чистоты сербского языка, порвал связь его с церковным, общеславянским языком. Действительно, стиль, введенный Караджичем, представляет собою сербский язык во всей его чистоте, в той чистоте, в которой мы видели бы наш язык, если бы стали писать и говорить слогом наших песен, былин и сказок, т. е. чисто по-великорусски. Это то, что хотели сделать наши украинофилы, тоже отвергающие общеславянское правописание. Движение двадцатых годов принесло свою пользу, хотя вовсе не ту, какой ожидали его заводчики. Каждое племя сознало себя, стало учиться грамматике, стало гордиться своим языком, своим прошедшим, как бы темно и печально оно ни было, и познакомилось с неведомым ему доселе чувством народной гордости. Чем более славяне обособлялись, тем более они расходились между собою, и тем более заводились между ними, незнакомые им доселе, интриги и ссоры. Каждому хотелось преобладать, каждое племя надеялось сделать свой язык общеславянским, и, в конце концов, оказалось, что все они бессильны, что их комичные ссоры и их комичные интриги для них вредны, что и привело их в последнее время к убеждению в необходимости принятия нашего литературного опыта и к исканию помощи у нас. Начав с желания обособиться, они невольно пришли к потребности утонуть в славянском море русской жизни.
Движение, охватившее славянство, не могло не отозваться на галичанах. Галичане тогда уже совершенно забывали русский язык, т. е. не литературный, которого они никогда не знали, а даже свое местное - червоно-русское наречие. Польский, немецкий и латинский языки казались им единственными языками, заслуживающими какого-нибудь уважения, как языки, дающие богатую литературу и способные выражать те глубокие мысли и те ученые предметы, для которых в червоно-русском наречии даже и слов не доставало. Православие было дочти забыто; в унию верилось искренно, хотя к латинству относились враждебно, потому что оно отбивало у их духовенства, т. е. у образованного галицкого класса, лучших прихожан и смотрело на него свысока, как на нечто терпимое, но неодобряемое. О России они имели понятие как о стране варварской, где, кроме кнута, Сибири, каторги, солдатчины, ровно ничего нет и где, вдобавок, уния теснится и даже преследуется. Польские школы и польское общество, единственный их умственный руководитель, поддерживали это мнение очень усердно, а узнать правду о России от кого-нибудь, кроме поляков и немцев, было неоткуда. Все спало, все глохло; это была не жизнь, а какое-то прозябание, продолжение пятивекового сна народа, некогда жившего блистательною боярскою жизнью, кипевшего своего рода цивилизацией, опережавшего все другие русские земли своим образованием, но сломленного, забитого и подавленного тяжелою пятою Казимира Великого и его преемников. И вот, в это-то затишье, вдруг проникает слух о славянской народности, об уважений к народностям, о красоте народной поэзии, о важности собирания народных преданий, поверий, о необходимости записывать народные обычаи, изучать народный костюм, народную литературу - и Галичина стала пробуждаться. Бурсаки-семинаристы, эти гоголевские риторы, философы и богословы, стали ходить по деревням и собирать песни. Проникнувшись новым духом, они тоже стали гордиться своим червоно-русским наречием и стали стараться говорить между собою по-русски, а не по-польски, и вывели как-то, что Галичина есть настоящая, коренная, чистейшая Русь; вспомнили угнетения и бедствия, которым она подвергалась от поляков - и в груди их вспыхнула в первый раз сознательная ненависть к их угнетателям.
В числе этой молодежи был хорошо известный теперь русскому обществу Яков Федорович Головацкий. Тогда еще молодой студент, он пешком исходил всю Галичину, забирался в неведомые ущелья Карпат, спускался в долины Тисы, в Угорскую Русь и изучал забытый Русью русский народ в таких его захолустьях, которые даже в географических картах не показываются и в географических словарях не упоминаются. Плодом этих трудов был “Сборник галицко- и угорско-русских песен ”, печатаемый им теперь в “Чтениях общества истории и древностей”. Но тогда в 1836-1837 годах, когда Яков Федорович был еще студентом, ему и его товарищам, таким же собирателям, как он, хотелось издать что-нибудь из этой коллекции. Потребность в этом они чувствовали самую настоятельную. Все славянские племена в Австрии заявляли о своем существовании хоть какими-нибудь альбомами, альманахами, сборниками чем-нибудь печатным: тогда каждая книга казалась огромным приобретением для народной литературы, была заявлением народности, протестом против навязываемого иностранного языка; каждая брошюрка, какого бы она ни была содержания, была ли это политическая статья или какая-нибудь сказка, какой-нибудь дифирамб, написанный студентом професору, канцелярским чиновником своему начальнику, принималась с восторгом и возбуждала народное чувство, народную гордость, народное самосознание. Каждая новая книга приветствовалась, как признак возрождения, и считалась приобретением для литературы... Все славянские народы уж имели такую литературу; у иных было даже по шести (!) книг написано и напечатано на родном языке, а у галицких русских не было ровно ничего. Нужно было заявить, что вот и мы существуем, и мы сами себя сознаем, и мы дорожим нашею народностью - и студенты составили “Русалку Днестровую”.
“Русалка Днестровая” - книжечка весьма небольшая, в малую осьмушку, в палец толщины, напечатанная весьма разгонисто. В ней помещены исторические воспоминания о Галичине, кое-какие народные песни из времен Хмельницкого, перепечатана в ней была одна древняя грамота; были в ней переводы из Царедворской Рукописи; были переведены в ней сербские песни - содержание было самое невинное, и книжечка прошла бы у нас совершенно незаметно, по бедности своего содержания - но львовская цензура ее не пропустила, даже отказав в дозволении исправить ее - до того содержание “Русалки Днестровой” показалось ей ужасным и возмутительным. Дело в том, что в книжечке этой толковалось все о русском народе, о его прошедшей славе, о его величии, с сочувствием вспоминалось о временах Хмельницкого, русский народ представлялся народом, отдельным от поляков - самостоятельным. О поляках в книжечке не было сказано ничего худого, но она будто игнорировала самое их существование, она как-то не подтверждала мысли, что Русь входит необходимым образом в состав Польши, что южнорусс - видоизменение поляка; она недостаточно благоговела перед поляками; признавала за русскими право на отдельное политическое существование. Это было сказано не прямо, но между строк так читалось. Ко всему этому, дерзкие студенты собирались напечатать книгу гражданским шрифтом, тогда как у них есть свой национальный русский шрифт, в отличие от московского - церковный, на котором печатаются богослужебные книги. Введение гражданского шрифта у галицких русских уже само по себе составляет государственную измену, потому что этим они сближаются с москалями, изменяют святой униатской вере, искажают свой язык, уважають Петра и Екатерину. Само собою разумеется, что церковный шрифт не удобен, потому что церковный шрифт - как гражданский - признак отсталости и дикости. Латинская азбука произошла от греческой; но кто же употребляет греческую? Все просвещенные народы Запада, этого очага мировой цивилизации, пишут латинскими буквами. Если народы, пишущие латинскими буквами, обогнали народы, пишущие греко-славянскими буквами, стало быть, от введения латинской азбуки, цивилизация рода человеческого сделает огромный прогрес. Если б молодые люди, издающие “Русалку Днестровую”, были искренне друзья своего собственного народа, они, разумеется, стали бы вводить в его язык не гражданскую азбуку, а латинскую, и именно с польским правописанием, потому что тогда для невежественного русского народа сделались бы доступнее язык и литература высоко образованного народа польского, а с тем вместе он приблизился бы и к общей европейской цивилизации. К чему? какая цель? какой расчет задерживать этот южнорусский народ при его средневековом обряде богослужения, при его плохо выработанном языке и при его ретроградной азбуке. Вперед во имя прогресса и науки! Да сольется он воедино с высоко развитым и великую будущность имеющим народом польским!..
Студенты нас повеселили. К москалям они никакой особенной симпатии не имели, потому что все слышанное ими о москалях от тех же поляков и немцев вовсе не располагало их в нашу пользу, и у них не было ни малейшего желания смоскалить. Они были украинофилы и униаты в полном значении слова, и если о чем мечтали, то именно о восстановлении независимой малороссийской народности со столицей в Киеве или во Львове. Единоплеменности своей с нами они не признавали; они даже готовы были на искреннейший союз с Польшей, с тем только, чтоб эта Польша соединилась с ними, как равный с равными, а не как пан с холопом, с тем, чтоб Польша признала права их языка, их обряда, и чтоб латинское духовенство не вторгалось в дела русской (униатской) церкви. Но поляки имели ловкость обидеть молодую Галичину на первых же шагах, и с этого времени начинается разрыв между польским и русским элементом в Галичине, дошедший в наше время до ожесточенной ненависти.
Обиженные неудачей во Львове, молодые люди не упали духом, сколотили сотни три или четыре гульденов и напечатали книгу в Пеште, где не было поляков, и где местное правительство тогда нисколько не боялось ни русской пропаганды, ни какого-нибудь русского влияния, где в то время даже и понятия не имели о том, какое со временем потрясающее движение будет иметь на Угорщину самое слово русский. Напечатанная в Пеште, “Русалка Днестровая” проехала во Львов - и была немедленно конфискована, как книга, донельзя возмутительного содержания. Студентов, ее издателей, которые все были богословы, по нескольку лет не позволяли рукоположить во священники, как людей ненадежных и уже заявивших свою неблагонамеренность. Чего стоили им хлопоты по этому делу, каким способом покрыли они расходы, употребленные на печатание, было бы слишком долго рассказывать в письмах, в которых мы всего более боимся утомить читателя излишними подробностями, для него неинтересными. Но результат вышел, все-таки, блистательный: конфискованная книга, которой почти никто не читал и никто не видал, показалась галичанам чемто чрезвычайно смелым, невероятным, каким-то откровением о судьбах галицкого народа, и разговоры о ней засевали в их умы и сердца сознание, что они не один народ с поляками, и что они сами имеют право на политическое существование. Но все это было смутно, неясно: все это бродило, подготовлялось к протесту, и все не могло осмыслить, что такое будет, и какого рода может быть этот протест и этот разрыв с польским элементом. Между тем, пример чехов и хорватов действовал все заразительнее и заразительнее на читающее меньшинство галичан. Слово народность электрической искрой прожигало всю Австрию; толки о народности все увеличивались да увеличивались, каждый мыслящий человек сосредоточивался в самом себе, ломая голову над вопросом, кто он такой, просто ли человек, или австриец, или галичанин, или поляк, или русский? Вопрос: кто я такой, кто мои предки, что мне от них завещано и какие мои обязанности к окружающему меня народу, не давал спать галичанину. Слаще и слаще казались звуки родной речи, мягче и гибче казался родной язык, дороже и милее становились народные обычаи, и резче выступали перед глазами недостаточные и смешные стороны господствующей и гнетущей национальности. Вот в это-то время и стали появляться такие светлые личности, как перемышльский епископ Снегурский и, вслед за ним, митрополит Яхимович, которые робко, нерешительно, краснея начали предписывать священникам, чтоб они говорили проповеди в церквах не по-польски, а по-русски; стало являться поползновение писать русскими буквами, вымирать стало старое поколение священников, не умевших даже читать по-церковному и потому писавших в богослужебных книгах между строками польскими буквами, как какое слово выговаривается: церковной азбуки они не знали. Новое поколение уже вырастало в сознании, что оно принадлежит не к польской, а к русской, (то есть, южнорусской) народности; великоруссов схизматиков, насильно обративших южнорусский народ из святой унии в схизму, они очень не любили за их варварство за их отсталость; но точно также не любили и поляков, отнимавших у южнорусского народа все его лучшие силы и обращавших его из той же унии в латинство. В аудиториях, в обществе, начал заметно обнаруживаться раскол, и чаще и чаще стали показываться разные азбучки - катехизисы, напечатанный церковными буквами. Вдруг грянул страшный 1848 год.
Вся Австрия всколыхнулась и затрепетала: Меттерниха не стало. Все народности подняли голову и заговорили. Пошла та кутерьма, которая продолжается и до сих пор; права национальностей переплелись с правами историческими - и вышел невообразимый хаос, опутавший Австрию своей паутинной сетью, из которой она выбивается и едва ли выбьется. Первым делом галицких поляков, уже испытавших, каково к ним расположены хлопы и русское духовенство, было провозгласить, что Польша не погибла. Во Львове и по всем городам Галичины поднялись демонстрации, и явились польские рады (собрания, советы, думы); но русские уж так были настроены, что немедленно по всей Галичине, к величайшему изумлению поляков, никогда ничего не предвидящих и вечно ошибающихся в своих расчетах, открылись русские рады. На польских радах был поднят вопрос об освобождении Польши, на русских - об освобождении крестьян и о правах русской народности. Ветренные и легкомысленные поляки, в увлечении минутным успехом, низвергали существующую власть и произносили приговоры о низложении с польского престола дома Габсбургов, Гогенцолдернов, - а русские объявили себя верноподданнейшими из верноподданных цесаря и, в благодарность за освобождение крестьян, заявляли готовность лечь на него костьми и усмирить всех бунтовщиков. Поляки приходили в негодование от этой измены русских их общей польской отчизны и несколько раз собирались разогнать русские рады оружием. Но около этих рад, там заседали священники, учителя, кое-какие чиновники, да хлопы поумнее - стояла толпа только что освободившегося от польщины народа, с цепами и с ломами в руках, готовая в клочья изорвать ляхов при первой их попытке коснуться представителей русской народности и ее свободы. Само собою разумеется, южнорусское хлопство, как и мазурское, решительно не имеет понятия о национальности и чрезвычайно мало дорожит ею; но личную свободу оно понимает как нельзя лучше. В поляке оно видело тогда только пана, в священнике - надежного защитника народности, толкователя манифестов, врага панства, которое, относясь с презрением ко всему хлопскому, никогда не умело почтительно обращаться с унией - с этой хлопской верой. Панство сделало все возможное, чтоб православный и униатский священники ненавидели его от глубины души; панство унижало священника перед ксендзом. Вместо того, чтоб исправить церковь, валящуюся на бок от ветхости, оно воздвигало без всякой нужды великолепные костелы и перепутывало мирные сельские отношения хлопов, вводя между ними религиозный раскол.
Во Львове, между тем, кипели демонстрации, и все готовилось разрешиться революцией. Тогдашний Львовский губернатор граф Стадион, человек либеральный, мягкий и, что хуже всего, бесхарактерный, допустил студентов и ремесленников в национальную гвардию, позволил им взять из арсенала оружие и уже раскаивался в своем благодушии, видя, что это оружие послужит не для сохранения хоть какого-нибудь порядка в эти тяжелые минуты, которые тогда переживала империя, но обратится на разрушение ее. Является к нему депутация Львовской русской рады, от имени галицко-русского народа объявляет, что правительству беспокоиться нечего, что даже без войска можно усмирить поляков, потому что галицкие русские преданы душой и телом благополучно царствующему дому: “Пусть правительство положится на своих верных русских; пусть даст нам одинаковые политические права с поляками, разделит королевство Галицко-Владимирское на две части - на Мазурскую и Русскую, границей которым служить река Сян, и оно найдет в нас не только верных подданных, но и надежных защитников против всяких польских поползновений нарушить целость империи”.
- Хорошо, отвечал граф Стадион в недоумении: но правительство не может положиться на вас, потому что вы для него едва ли не опаснее самих поляков; вы русские, и вы, волей-неволей, тянете к России. У вас с русскими один язык, один обряд, одно имя. Россия имеет огромный интерес держать в повиновении поляков, которые ее ненавидят, а не вас, которые ее любите, она может, не сегодня, так завтра предъявить свои права, и вы охотно броситесь в ее объятия.
Граф Стадион был, разумеется, прав; но он имел дело не с многоглаголивыми поляками, а с теми, что мы называем хитрыми хохлами, которые мало говорят, кажутся неуклюжи, ленивы, тяжелы на подъём, а в сущности крайне хитры, упрямы и настойчивы.
- Пусть правительство не беспокоится, отвечали они: мы во-первых, вовсе не русские мы, а мы русины. - Но ведь ваш язык русский.
- Наш язык руский, а не русский-российский; мы русины, а в России россияне; мы пишем слово руский с одним с, а россияне пишут с двумя с; мы принадлежим к двум разным племенам; российский язык для нас непонятен, российская церковь нам чужа; мы верные сыны престола св. Петра, мы преданнейшие слуги австрийской монархии, потому что в ней только наше греко-католическое исповедание (уния) находит себе должную защиту и покровительство, тогда как в России нас преследуют. Чего нам желать от России, где царствуют кнут и административный произвол, тогда как в настоящее время наше отечество, Австрия, сделалось в несколько недель одним из либеральнейших государств Европы!? Пусть правительство даст нам политические права, и оно увидит, что не только Россия не будет ему страшна, но оно будет страшно для России. Наши единоплеменники, живущие на Подоле, на Волыни и на Украине, узнав, что хлопы освобождены в Австрии, будуть мечтать только о том, как бы и им подойти под благодетельный скипетр благородного дома Габсбургов. Наши единоплеменники за границей лишены святой веры отцов наших, унии, российским насилием. Пусть дом Габсбургов даст нам политические права - все духовенство Украины, Подола и Волыни пожелает снова возвратиться в унию, о которой оно теперь плачет. Мы не россияне, мы русины!
Дело было сделано. Австрийское правительство признало верных рутенов, и таким образом 1848 год, между прочими чудесами, который он произвел, открыл в Австрии совершенно новое славянское племя, до тех пор неведомое миру: русинов или рутенов, да еще и верных рутенов.
Во-первых, правительство признало, что они составляют отдельную национальность от поляков. Это был выигрыш огромный, вследствие которого их язык был признан языком краевым и державным, т. е., что на их языке было разрешено вести канцелярскую переписку и принимать прошения даже в Вене. Всякие правительственные манифесты, объявления должны были печататься для Галичины как по-немецки, по-польски, так и по-русски, а из этого вытекало, что они могли заводить свои собственные журналы. Первым журналом галичан была небольшая газета “Зоря Галицкая”, издававшаяся первое время г. Павенским. Это был небольшой листок, печатавшийся на языке, смешанном из малороссийского с церковным, но все еще церковными буквами. Гражданскую азбуку тогда еще мало кто знал в Галичине. “3оря Галицкая” была органом львовской и русской рады так называемой партии святоюрцев. Св. Юр, т.е. св. Георгий - монастырь и митрополичья кафедра во Львове. Тогдашний митрополит Яхимович и его клирошане были главными двигателями русской борьбы против поляков; а так как русская агитация сосредоточивалась в монастыре св. Юра, а из него исходила, то поляки прозвали всех галицко-русских патриотов святоюрцами и клерикальной партией, название, которое до сих пор так за ними и остается. Орган святоюрцев, “Зоря Галицкая”, производил потрясающее впечатление на своих читателей. В первый раз после пятивекового гробового молчания, русские услышали смелое и откровенное заявление, что они русские, что поляки гнетут их, стараются их обезнародить, в первый раз вспомнили о прошедшей славе и величии Галицкого Королевства, и волей-не-волей, один за другим, стали покидать полонизм и гордиться своим происхождением. Переворот произошел замечательно круто. Во многих приходах рассматривал я метрические книги: до 1848 года в этих книгах все писано или по-латыни, или по-польски, и, что всего забавнее, видно, как первое время священники не умели совладать с нашей скорописью: один писал уставом, другой перемешивал русские буквы с латинскими, третий выдумывал даже свое собственное правописание... Слов им не хватало для того, чтоб озаглавить книгу. На ярлыках читаете то записыеание, то записка, то вычисление родячимся, умираючим, хрещаемым и шлюбы беручим.
Язык вышел до невероятности фантастический, и даже теперь, когда уж двадцать лет прошло, как русские обрусели, они все еще никак не могут справиться с языком, потому что, сознавая вполне неразвитость и недостаточность малорусского наречия и не имея возможности не только слышать общерусский литературный язык, но даже и читать что-либо на нем, они постоянно находятся в затруднении, как употребить какое-нибудь слово или как справиться с каким-нибудь термином. Для них, например, существенный вопрос составляет, как писать: Ирландия или Ирляндия и как сделать прилагательное: ирландский, ирляндский? Вместо человек, они говорять муж, и чествуют друг друга этим названием. Вместо гонимый - гоненный, никогда - николи, на чужой стороне - в чужих, смотреть - глядити, выгодный - корыстный, и хотя “они улягають печальной судьбы за свое нелицемерное ревнокаяние по делам народности”, но все-таки, при всем желании, никак не могут до сих пор приучиться хорошо говорить и писать по-литературному - до такой степени мир их замкнут и отрезан от общего русла русской жизни.
В прошлом веке в домах галицкого духовенства еще господствовал русский язык, разумеется, на червоно-русском наречии, но с начала нынешнего до 1848 года, русский язык был совершенно изгнан из употребления в каждом мало-мальски порядочном русском доме. Его заменил польский, так что большинство деятелей русских рад 1848 года выросло на польском языке и знало по-русски настолько, насколько нужно было для объяснения с простонародьем. Изгнание польского языка сопровождалось непреодолимыми трудностями: во-первых, по-русски говорить было смешно,- так смешно, как для нас кажется диким и нелепым одеваться по-русски, или говорить с каким-нибудь хохлацким или владимирским акцентом. Женский пол, попадьи и попадьянки, первые пришли в ужас и негодование от поползновения своих благоверных отцов - иереев ввести в дома хлопскую речь и заставить их играть на фортепьяно народные нешляхетские мелодии. Но движение было так сильно, поворот был так крут, что теперь в Галичине в весьма немногих домах сохранился польский язык, и то только у священников, которые, вследствие ли каких обстоятельств, или по бедности приходов, находятся постоянно в зависимости от помещиков, мстя им и угождая. Этот класс духовенства пользуется там великим презрением от русских и огромным уважением поляков, которые називають его порядочным. Поляки выставляют этих порядочных либералами, прогрессистами и плачутся, будто святоюрцы теснят их, будто святоюрцы хотят ввести Москву и схизму.
Дело было сделано. Галицкое восстание 1848 г. ограничилось одним Львовом; по селам ни один поляк не шелохнулся потому что хлопство в клочья разорвало бы каждого, кто только осмелился бы подняться на писаря, его освободи-теля. Наши войска прошли Галичиной в Угорщину, смута утихла, и настала для Австрии новая эпоха - эпоха тяжелого сна и отдыха под централизационной системой Баха. Для галицких русских управление Баха было чрезвычайно выгодно: Бах не давал ни одной народности перевеса над другой. Если он теснил, то теснил русских, наравне с поляками, и не давал полякам ни права, ни возможности давить русских. В его управление литература галицкая стала развиваться довольно быстро, т. е. настолько, насколько это возможно при трехмиллионном населении края и при десяти тысячах грамотных людей, в стране, где книга печатается не более как в 500 экземплярах, которые раскупаются разве лет в двадцать. Журналы стали заводиться, кроме “Зори Галицкой” которая в 1850 году перешла в собственность ставропигийской лавры. Движение, поднявшееся в Галичине, отозвалось и на Угорской Руси, ободрило словаков, язык которых так близок к русским наречиям, и пробудило в них охоту к изучению русского языка; но симпатий и уважения к России в пятидесятых годах было еще очень мало как у галичан, так и у прочих австрийских славян. Во-первых, в Австрии было уже уничтожено крепостное право а в России оно цвело во всем своем блеске; во-вторых, австрийская печать была, все-таки, свободнее русской - в Австрии не было телесного наказания, срок солдат-ской службы был короче, и, вообще говоря, Австрия, все-таки, имела, по крайней мере, внешность образованного европейского государства, тогда как Россия представлялась какою-то варварскою страной произвола, кнута и цензуры. Обаяние русской силы, могущества наших штыков и удали наших казаков пало под стенами Севастополя: мы казались побежденными, униженными, а ничто так не возбуждает вражды слабых, как вид падшего богатыря. Славяне увидели, что Европа нас не боится, и потому, не видя в нас проку, перестали любить нас, а обратили все свои помыслы к тому, чтоб пересоздать Австрию в Славянское Государство, направив ее силы на Восток - т. е. на Сербию, Болгарию и таки называемую Румынию, а если можно, то оттягать от нас Польшу и Малороссию. Такое настроение умов было совершенно естественно и неизбежно, потому что другого исхода славянам тогда решительно не представлялось. Броситься в наши объятия значило бы взять на себя все наши тяготы, все наше неустройство, все наше плохое законодательство, утратить свою национальность и политически погибнуть ни за что ни про что. К этому же времени, при подобном их настроении, явилась польская пропаганда, которая в 1859,1860,1861 годах имела в Австрии громадный успех. Вопрос народностей перед тем сделал огромный шаг на полях Соль-Форино и Мадженты под знаменами Гарибальди. Каждый славянин, даже дравшийся против итальянцев в австрийских войсках, все-таки смотрел на них с завистью, мечтая о том, как хорошо было бы каким-нибудь чехам, хорватам, словакам, полякам сыграть с Австрией такую же штуку, какая удалась итальянцам! Пример итальянцев и революционное настроение умов в России вскружили голову польской молодёжи, которая, вполне рассчитывая на поддержку наших революционеров, рушилась начать нелепые демонстрации для заявления перед лицом Европы и славянства о нашем гнёте и нашем варварстве. Славяне верили на слово полякам, глубоко сочувствовали им и всю злобу на свое униженное положение, которая накипела у них в душе вследствие немецкого, итальянского и мадьярского владычества, опрокинули на нас. О реформах, совершавшихся у нас, о таком громадном деле, как освобождение крестьян, они, разумеется, плохо знали, да и знать не могли, потому что для них Россия тоже великая загадка, и потому, что для понимания того, что у нас происходит, надо близко знать нас, наши нравы, наше правительство, наши порядки и приемы. Рinney отличается от всех других государств тем, что ее из книг никак нельзя изучить. В такое-то критическое для нас время пало министерство Баха, Австрия превратилась в либеральное конституционное государство, и началась та перемена конституций, дождь хартий, патентов, перемежевок государства, федерализма, дуализма, централизма, сепаратизма, мадьяризма, славянизма, германизма, патриотизма и еще Бог знает какого изма, который продолжается до сих пор, и который кончится разве с самой Австрией.